— Он недурен собой, вот и надеется, что миллионерша снизойдет к нему.
— А почему и нет, когда у нее бесстыжие глаза…
Наговорившись в управе, гласные разъезжались на рысаках по домам и, плотно поужинав, рассказывали в сотый раз почти одно и то же своим женам — как они целовали руку Екатерины Ивановны. Жены, округлив глаза, жадно и завистливо слушали, вспоминали имя божье, крестились, плевались и сокрушенно шипели:
— Срам один.
— Груди напоказ, жирные.
— Господи, как срамница…
— И вы, именитые купцы, прикладывались…
— А как же быть, ежели все?
— А я бы плюнула в ее сало!
— Плюнешь и попадешь себе в бороду.
Прополоскав косточки Екатерины Ивановны, купцы говорили, жаловались, вздыхая:
— Мужик обнищал, оскудел, ничего не покупает.
— Мужик не оскудел, а немцы торговым договором задавили.
— В этом и несчастье России!
Обедали в купеческих домах ровно в два часа дня; после сытного обеда и сладкого послеобеденного сна на пуховиках, которые, перед тем как завалиться на них, горничные или же кухарки сбрызгивали одеколоном и духами, чтобы они, пуховики, не пахли по́том или какой-нибудь сыростью и прелью, отдающей запахом глины. В половине пятого купчихи просыпались, степенно, с достоинством, с неторопливой молитвой усаживались за столы, на которых, сияя беловатой медью, приветливо и весело кипели ведерные самовары, пузатились вокруг них позолоченные чашки, громоздились на тарелках ватрушки и с разными начинками пирожки, и приступали со всей деловитой серьезностью к чаепитиям.
Такой же порядок был установлен и в доме Марфы Исаевны Тулиной.
VIII
— Матушка, Семеновна, что же вы не берете варенья-то? Без него чай не чай, — опорожнив чашку и наполняя снова чаем, промолвила все еще сонным голоском пожилая, круглолицая, толстогубая, с бородавкой на подбородке и малиновым носом хозяйка.
Я, пока отдыхала на воздушной перине Тулина, на широкой и длинной террасе покрывал коричневым лаком стулья и кресла, — стучать и пилить мне не разрешалось, чтобы не потревожить ее послеобеденный сон. Я только начинал столярничать — доделывать буфет — в тот час, когда Тулина садилась со своими близкими знакомыми за стол, за долгое чаепитие. Тулина, разговаривая с Семеновной, не только не стеснялась вывертывать наизнанку своих соседей и знакомых предо мной, но, как казалось мне, совершенно не замечала меня. Марфа Исаевна, сказав это, бросила взгляд на окно, выходившее через террасу в тенистый сад, где в зелени и в белом цвете вишен и яблонь стоял птичий гам, частила металлическим говорком сорока, отрывисто каркала ворона — она как бы выполняла роль баса в звонком, заливистом птичьем хоре. Тулина отвернулась от окна, уставилась на Агафью Семеновну Зазнобину и собралась что-то еще проговорить, но та, поймав на себе взгляд благодетельницы, опередила:
— Как же, как же… благодарствую, Марфа Исаевна, выпью и с вареньем. Какое оно у вас?
— Вишневое. Хотя и прошлогоднее, но на вкус такое, как бы только что сваренное, — похвалила Тулина.
— Сами варили?
— Кухарке не доверяю, всегда сама, своими ручками.
— Не говорите! Ручки у вас, благодетельница, золотые, — изобразив на длинном рыжеватом лице удивление, Зазнобина прошелестела тонкими сизовато-шелковыми губами. — Да, оно у вас всегда на диво… — и положила варенья на фарфоровую розетку.
— Все, кто бывает у меня в доме, хвалят варенья. Сама Екатерина Ивановна, супруга городского головы, у меня чай кушала.
— Да ну! Неужели была?
— А почему бы ей, Семеновна, не быть у меня, а? — вскидывая рыжеватые брови, спросила с обидным возбуждением Марфа Исаевна, и ее малиновый нос вытянулся — принял форму клюва. — Была, была… и так душевно разговаривала. А когда собралась домой, взяла баночку вишневого. Да, да, обошлась со мной запросто, как с равной: будто и я для нее, как и она, миллионерша.
— Благодетельница моя, вы не так поняли меня, — испуганно и умоляюще пискнула Зазнобина, зыркая угодливо-влажными, как бы плачущими глазками, готовыми выскочить из орбит и покатиться шариками по синевато-белой скатерти.
— Я все поняла, — смягчаясь, возразила хозяйка, и нос ее принял естественную форму.