Делать мне было решительно нечего, и я потратил несколько дней на разговоры с местными фермерами и деревенскими жителями. Показывая им фотографию Феншо, я представлялся его братом, но в душе чувствовал себя шпиком, оставшимся без работы, жалким посмешищем, хватающимся за соломинку. Кто-то сразу вспоминал его, кто-то нет, третьи сомневались. Это мало что меняло. Южный выговор с его раскатистым «р» и характерным прононсом был для меня всего равно что китайский. Только один человек имел контакт с Феншо после ею отъезда — его ближайший сосед-фермер, странный сорокалетний субъект, который, кажется, ни разу в жизни не мылся. Жил он один, если не считать беспородной псины и охотничьего ружья, в сырой развалюхе, построенной еще в семнадцатом веке. Он гордился своей дружбой с Феншо и в доказательство продемонстрировал мне белую ковбойскую шляпу, которую тот прислал ему по возвращении в Америку. У меня не было причин ему не верить. Шляпа лежала в коробке новехонькая, ни разу не надетая. Владелец объяснил мне, что бережет ее для подходящего случая, и разразился длинной политической тирадой, которую я понимал с пятого на десятое. Общий смысл был такой: когда грянет революция, он наденет свою белую шляпу, раздобудет пулемет и на белом коне проедет по главной улице деревни, отстреливая всех лавочников, которые сотрудничали с немцами во время войны. Как в Америке, добавил он. Я попросил его уточнить, что он имеет в виду. В ответ он выдал бредовый пассаж на тему «ковбои и индейцы». Чтобы остановить поток красноречия, я заметил, что все это дела давно минувших дней. Ошибаетесь, возразил он. А недавняя стрельба на Пятой авеню, которую устроили апачи? Возражать было бессмысленно. В оправдание собственного невежества пришлось сказать, что я живу в другом районе.
Я провел в этом доме целую неделю с единственной целью — ничего не делать, просто отдыхать. Мне необходимо было собраться с силами перед возвращением в Париж. Я бродил по лесам и полям или читал на солнышке американские детективы на французском. Казалось бы, что может быть лучше: живешь в глуши, голова свободна от забот. Как бы не так. В этом большом доме я не чувствовал себя в одиночестве. Рядом был Феншо, и как бы я ни старался о нем не думать, избавиться от него не мог. Для меня это было столь же неприятно, сколь и неожиданно. Именно сейчас, когда я перестал его искать, его присутствие сделалось всеобъемлющим. Ситуация развернулась на сто восемьдесят фадусов. Все эти месяцы мне казалось, что я ищу Феншо, а на самом деле я пытался убежать от него — и вот он меня настиг. Моя мнимая книга и всевозможные маневры, как я теперь понял, были попыткой от него отделаться, я прибегал к разным уловкам, чтобы удержать его на расстоянии. Убедить себя в том, что я его ищу, значило признать, что он находится где-то вовне, за пределами моей жизни. Но я ошибался: Феншо всегда со мной, где бы я ни был, с самого первого дня. С момента получения его письма я все пытался нарисовать его в своем воображении, представить, где он и как он, но мои усилия были тщетными. В лучшем случае мне рисовалась запертая комната. Там, за дверью, был Феншо, приговоренный к метафизическому одиночеству, — непонятно, чем и как живущий, неизвестно, о чем грезящий. Теперь я наконец понял, где эта комната: в моей черепной коробке.
Дальше все было странно. В Париже я оказался каким-то неприкаянным. Ни желания встречаться с моими новыми знакомыми, ни смелости вернуться в Нью-Йорк. Мною овладела прострация, я не мог двинуться с места и постепенно начал терять ощущение самого себя. Я бы, наверно, не сумел сказать ничего внятного об этом периоде, если бы не документальные свидетельства — виза в паспорте, авиабилет, счет из гостиницы и все такое прочее, — подтверждающие, что я провел в Париже больше месяца. А вот память отказывается признавать факты. Я вижу себя в разных местах, но как будто со стороны. Нет ощущения, что я это пережил, пощупал, запомнил; все, что произошло, было словно не со мной. Вывод очевиден: из моей жизни выпал целый месяц. Довольно постыдное признание.