Уже у него был запал — неизлечимая эмфизема легких. Искривление передних ног, называемое козинцом, которое и раньше было у него, теперь стало особенно заметным. Но рост его не уменьшился. Худой и костлявый, с выпирающими ребрами, он казался еще выше и страшнее. Он проработал в летнем оцеплении всего две недели, упал на лесосеке и был списан с производства в хозоб-слугу.
Примерно к этому времени исторические предания относят политический переворот, происшедший на лагерном пункте, хотя сам по себе случай, послуживший его причиной, не представлял ничего необыкновенного. В одно прекрасное утро растворились ворота, выпуская работяг, из-за ограды, как всегда в это время года, раздавалось жестяное громыхание самодеятельного оркестра и под звуки бодрого марша, следом за первыми бригадами, в тусклых солнечных лучах пятьдесят заключенных вымаршировали ряд за рядом за зону, одетые в кальсоны и больше ни во что. Должно быть, их воодушевила надежда, что начальство, увидев такое бедствие, задержит, начнется разбирательство — там возня с каптеркой, с бухгалтерией, а тем временем развод кончится, ворота закроют и удастся прокантоваться, в соответствии с народной мудростью: "день канта — месяц жизни". Но никто не среагировал, начальник конвоя равнодушно поглядел на них — явления в исподнем случались после игры в карты, правда, не целой бригадой, — и псарня, не моргнув глазом, пересчитав, выпихнула их к остальным в колонну. Оттуда раздался великий хохот. Но было холодно. Голос с мусульманским акцентом прокричал обычное наставление: за неподчинение законным требованиям, попытку к бегству конвой применяет оружие. Затем прозвучала команда, колонна двинулась. И их тощие ягодицы, обтянутые ветхой тканью, задвигались в такт, и желтые пятки, по четыре пары в ряд, зашлепали по жиже.
Впереди шагал, придерживая кальсоны, бригадир, он был мрачен. Это он первый заметил, проснувшись от холода, раму, вынутую целиком из окна, которая виднелась снаружи, прислоненная к стене барака. Его койка стояла напротив окна. Вся секция была, что называется, подметена под метлу, не осталось и пары рваных башмаков, и со всех сторон, наверху и внизу, с нар свисали, сиротливо почесываясь, босые ноги. Когда же бригадир, заглянув под койку, единственную во всем бараке, посмотрел туда, где накануне вечером стояли вымытые дневальным его резиновые бригадирские сапоги, его гордость, символ власти и благоденствия, то только и смог пробормотать: "Ну, с-суки!.." — но в голосе его прозвучал отдаленный гром. На другой день после марша был плановый выходной, подарок начальника, и какой-то праздник — в столовой, украшенной лозунгами, выдавали премии лучшим производственникам: кусок мыла и двести пятьдесят грамм хлеба; а когда стемнело, толпа, вооруженная кольями, молча двинулась в секцию полуцветных. Песни и пляски и беззаветное шлепанье себя по обтянутому диагоналевыми портами заду под гитарный звон — все смолкло, когда в сенях раздался топот ста башмаков; дверь распахнулась: на пороге стояли работяги, держа наготове то, что составляло чахлый палисадник, ограждавший главный трап. Мрачный голос гаркнул: "Под нары!" — в одно мгновение все очутились под нарами, несколько старших блатных сидели на своих местах, глаза их бегали. Потом вдруг погасла лампочка, и во тьме послышалось что-то вроде хриплого лая.
Спустя несколько времени маленький, щупленький, незаметный работяга, из тех, чьего имени никто никогда не помнит, войдя в столовую, где уже окончилась торжественная часть и началась самодеятельность, пробрался между рядами и, толкнув фельдшера, сидевшего на почетном месте позади начальства, сообщил кратко:
"Заберите", но когда фельдшер с лепилой, ворча и бранясь, явились все же в барак, понуждаемые профессиональным долгом, то могли лишь увидеть впотьмах, что забрать "это" не только четырьмя, но и двадцатью руками невозможно.
Нескольких человек похоронили. Утром унылая про — цессия покидала зону: одни ковыляли, обмотанные тряпками и бинтами, опираясь на руку товарища, другие тряслись в телегах: их переводили в другое место, большинство держало путь на больничку. И умный белый конь, влачивший дроги во главе траурного обоза, размышлял о бренности власти, о недолгой славе земных владык.