3
В эту ночь Василий Вересов, проживавший в последней секции окраинного барака, творил суд над лареш-ником, чья дерзость граничила с бунтом.
Ларешник был человек новый и в своей должности, и на лагпункте. Учли это, подождали, пока привыкнет. Отнеслись как к человеку. Пришли к нему — культурно, вежливо, хотя полагалось, чтобы он сам пришел и принес положенное. Не было на лагпункте человека, который не знал бы порядка: и каптер, и кладовщик, и заведующий пекарней — все платили дань.
В ларек пришел дневальный, так называемый Батя, хитрый мужик, служивший у Вересова чем-то вроде завхоза. Ларешник послал его подальше. Приходил вор Маруся — мрачный и тупорылый верзила. "Ты: закурить есть? Пожрать есть?" Ларешник выжал Марусю за порог, на дверь навесил железную перекладину и огромный, как снаряд, замок. Опять разговора не получилось.
Подошли и стали крутиться возле крыльца два жучка — сквозь дыры в запахнутых бушлатах у них проглядывало голое тело. "Дяденька, дай сахару. Миленький, дяинька, в рот-ты стеганный. Дай консерву". Зубы у них стучали от холода, оба приплясывали. Ларешник — ноль внимания.
Поздно вечером его подкараулили, взяли с двух сторон за руки, сзади третий обнадежил пинком в зад. Ларешник был высокий костлявый человек. Он попытался стряхнуть висевших на нем. Спустя некоторое время его втащили в секцию.
Там никто не спал. Когда в сенях отворилась дверь, оттуда раздался» звериный вой: пятьдесят блатных, обливаясь слезами, пели каторжные куплеты — заупокойный гимн. Наверху, на верхних нарах, трясло лохмотьями, чесалось, грызлось и копошилось то, что на языке наших мест называлось коротким словом шобла. Внизу сидели иерархические чины: Маруся, Хивря, слюнявый и гнилоглазый Ленчик по прозвищу Сучий Потрох и другие именитые люди.
Это был легендарный Курский вокзал, и так же, как не существовало лагпункта без начальников частей, надзирателей, стрелков, без духовного пастыря — начальника КВЧ, оперативного уполномоченного и начальника-самодержца, без единого, учрежденного раз навсегда порядка властей, чинов и подчиненностей — точно так же невозможно было во всем Чурлаге найти подразделение, где бы не было рядом с официальной иерархией начальства — иерархии воров, изнутри управлявшей лагпунктом.
У стены, прямо напротив входа, между нарами, стояла генеральская койка, застеленная тремя одеялами; вся стена над ней была оклеена картинками из журналов, серебряными и пестрыми бумажками и лоскутками цветной материи, а над изголовьем были распялены на гвоздочках большие и пыльные крылья птиц. На одеялах сидел Вересов, подвернув под себя ноги с жирными ляжками. На груди у Вересова висел оловянный крест, а в руках он держал гитару.
К нему подвели ларешника. Пение стихло.
"Тебе чего, землячок?" — лаского сказал Вересов, точно он ни о чем не знал. И, склонив набок голову, стал перебирать струны. Тут кто-то, подкравшись сзади, съездил ларешника по хоботу; ларешник обернулся и увидел вихляющуюся спину, спокойно удалявшуюся к дверям; человек подтягивал на ходу заплатанные порты. У порога он вдруг остановился, плеснул в ладоши и — "тата-тата-тата-та!" — пошел задом, трясясь и воздев руки, дробя чечетку. На лице танцора застыло выражение экстатической мертвенной радости. Так он дошел, трясясь и обшлепывая себя, до койки генерала. Тот пнул его в тощий зад: "В рот стеганный!" Человек комически охнул, скосоротился и ползком убрался под нары.
"Ша! — квакнул Вересов. — Чтоб мне было тихо. — И ларешнику кротко: — Землячок, приближься".
Все замолчало. Генерал играл на гитаре. Он играл и пел сиплым утробным голосом: "Прощай, Маруся дорогая!" Чины изобразили на лицах сумрачную думу. Шобла благоговейно слушала.
Генерал рванул струны. Песня оборвалась.
"Та-ак, — сказал он раздумчиво и впервые удостоил пленника пристальным взглядом с головы до ног. — Так, — цыкнул в сторону длинной слюной. — Это как же, земляк, получается? Нехорошо, в рот меня стегать. Некультурно!"
Ларешник ничего не ответил. — Генерал поерзал задом, устраиваясь поудобней.
"Ишь, сука, ряшку наел, — заметил он. — Подлюка, пес смрадный… Забыл, с-сука, — голос генерала окреп, — кто тебя кормит? Тебя, хад, народ кормит, трудящие массы. На ихнем хоботе сидишь! А ты сахару пожалел. Выходит, им с голоду помирать, да?"