Обрадовавшись, что мать заговорила всерьез, Ниа ответил:
— Да ведь он у нас вечно занят. Вон у него сколько дел, где же ему отлучаться? Вы ему лучше ничего не говорите, ладно?
— Ну а ты всерьез надумал идти в Лаос?
— Да.
— Выходит, к американцам решил податься?
— А вы с сестрой тоже пойдете?
— Куда?
— Да в Лаос, куда же еще?
Зианг Шуа потеряла власть над собой, и голос ее задрожал:
— Нет!
Ответ прозвучал резко, словно хлопок лопнувшей веревки. Оба застыли в растерянности.
Зианг Шуа поднялась и вышла за дверь.
А Ниа, обуреваемый невеселымн мыслями, остался сидеть у очага. Он откинулся назад, прислонясь к столбу, неподвижный и безмолвный. Так сидел он долго, и ему казалось, будто он никогда уже не поднимется на ноги. Хитрость и злоба в раздвоенной его душе отступали перед тревогой и болью сыновнего сердца.
Словно бы два потока виделись ему: один прозрачный и тихий, другой бурливый и мутный. Сколько бы раз за все эти годы ни захлестывали его свирепые, мутные волны, на дне души его не иссякала память о горных вершинах, о людях мео, которые, одолевая нужду и усталость, кочуют со старым котлом на спине весь свой век в поисках доброй земли. Он не забыл, не мог забыть ни сердечности и ласки, ни волнений и боли, что знавал здесь еще ребенком.
Но набегал другой поток, взбаламученный и шумный, унося прочь все его добрые чувства…
И всякий раз, едва отступали черные мысли, просыпалась давняя привычка к опию. Он уходил в лес, где у него было спрятано курево. И тогда само собой оживало прошлое, оно властно напоминало о себе.
Тхао Кхай толком и не пытался понять, что происходит с братом. Наверно, за все эти годы они отвыкли друг от друга. Да и Ниа предстал перед ним совсем не таким, как рассказывала о нем мать: он явился в отвратительном обличье диверсанта. Кхай не мог скрыть своей неприязни и за все время ни разу не сказал Ниа доброго слова. Он был поглощен делами, своей работой и совсем не думал о брате.
Вот как случилось, что в минуты сомнений и отчаянья Ниа оказался совсем одинок.
В последнее время он стал особенно подозрительным и скрытным. Когда Зианг Шуа поняла, что Ниа задумал увести ее в Лаос, сердце ее переполнила боль. Он любит мать, любит… Даже лесным оленям ведомы состраданье и нежность. И ее сыну, Ниа, как никому другому, нужны сейчас сочувствие и жалость, он один страдает и не знает покоя… Она любила своего первенца, но даже ради него не могла бы свернуть на неправедную дорогу.
А может, сказать обо всем Тхао Кхаю?
Но ежели Кхай узнает про их тайные разговоры, Тхао Ниа уже не будет покоя. Глядишь, его снова упрячут в тюрьму, а то и казнят. Зианг Шуа долго колебалась и наконец решила ничего не рассказывать Кхаю.
Не раз, когда Кхай возвращался с работы и усаживался рядом с ней на циновке, она готова была заговорить с ним, но не решилась.
Так он ничего и не узнал.
Возвратившись из Наданга, Кхай долго не мог забыть слова старого шамана: «Королевский посланец вовсе не враг… Он такой же мео, как вы…» И всякий раз Кхай с содроганием думал о брате.
А может, вовсе не Тхао Ниа был тем королевским посланцем? Но разве испытывал он благодарность к людям, которые сохранили ему жизнь и вернули на родину? Что, если он лишь для отвода глаз уходил в лес за хворостом, а сам тем временем ездил к старику шаману? И чем дольше размышлял Кхай, тем более убеждался: нет у Ниа ничего общего с земляками. Не брат он им, не сородич. Пусть отпустил он длинные волосы, как носили мео когда-то в старину, он даже свирель взять в руки не умеет. А ведь мать рассказывала: прежде, когда они жили в лесу, он так здорово играл на свирели, что даже девушки с дальних пашен из-за горы приходили взглянуть на него тайком.
Но теперь никто не желал его видеть. Никому не был он люб. И сам он день ото дня все заметнее отдалялся от людей. Словно сердце и глаза свои Ниа оставил на чужбине. Он поклялся, что порвал с янки, что не хочет быть диверсантом. Он говорил, будто очень тосковал по родной земле, потому и вернулся. И все же понять его было мудрено. Нет, не похож он на человека, который добровольно сдался, чтобы вновь обрести утраченную родину.