Бао машинально скрутил сигаретку, достал зажигалку, закурил и вышел на улицу.
Пришлось пробираться сквозь лабиринт стульев и плетеных скамеек, перегородивших тротуар. Ветер затих. Пряный дух табака ниточкой вился за ним вдоль улицы и оставлял ощущение свежее и бодрящее, словно запах туалетного мыла, исходящий от только что умывшегося человека.
В Комитете самообороны Бао рассказал о своем разговоре с Хаем. И тотчас градом посыпались возражения.
— Нет, это — дело темное!..
— Он, подонок, чего хочешь наобещает. Да кто ж ему поверит?!
Больше всех кипятился среди ополченцев один старик из бывших торговцев — редкие отвислые усы придавали ему удивительное сходство с сомом. После того как вышла Директива восемьдесят девять[105], соседи не раз замечали, что жена Сома приторговывает конвертами, марками и разным ходким товаром. Но, само собой, они были ни при чем, когда ее забрали в привокзальное отделение милиции и держали там, пока Комитету самообороны не разрешили заплатить за нее штраф и взять ее на поруки. Она потом долгое время не смела даже голову высунуть за дверь. Немало было после этого директив и разных кампаний — и летом, и осенью, но никто не напоминал Сому о неприглядной истории, приключившейся с его старухой в прошлом году. А теперь, подумайте только, этот Сом оказался самым непреклонным. Новый наш строй, утверждал он, самый прекрасный и справедливый и потому подонкам, вроде Хая, в ополчении не место.
— Наш долг, — заявил он в заключение, — оберегать заслуженный отдых народа после трудового дня. А Хай со своими дружками нарушал порядок и не давал людям спать.
— Прошу слова…
Многие просили слова. Обычно на этих собраниях уже третий оратор сбивался на середине своего выступления, терял, как говорится, нить и начинал повторяться. Сегодня же все было иначе. Даже те, кто возражали против предложения Бао, были немногословны и сдержанны. Они сочувственно слушали Бао, когда он говорил: «Дядюшка Ты много лет был среди лучших наших работников. Имеем ли мы право бросать его сына на произвол судьбы? Охаять человека — это ведь проще простого. А вот помочь…»
Да, отца Хая помнили все…
Это теперь долгими летними днями яркое солнце золотит на их улице чистые белые стены. И зеленая тень деревьев, посаженных на тротуарах, дотягивается уже до вторых этажей домов. А дядюшка Ты поселился здесь одним из первых, когда на улице поднимались только первые хибарки. Было ему лет за пятьдесят, и стал он «монополистом» — единственным среди соседей рикшей: сперва таскал ручную тележку, потом пересел на велоколяску. Тележка его разъезжала здесь еще с той поры, когда железнодорожная ветка доходила лишь до мощенной камнем дороги у ворот в начале улицы Кхэмтхиен и там путь перекрывал шлагбаум. В прошлую войну, когда французы оккупировали город, в коляску к дядюшке Ты уселся однажды пьяный в дым тэй и потребовал отвезти его к церкви Лиеузиай. Дядюшка Ты догадался, что тип этот из охранки — в церкви была устроена камера пыток. Те, кто попадали туда, редко оставались в живых. Подъехав к безлюдному темному месту за Слоновьим загоном, рикша вышвырнул пьяного из коляски, пнул его несколько раз ногой в затылок, потом приподнял коляску и проехал колесом по его шее. А сам потом налег на педали и умчался к Северным воротам.
Неизвестно, что стало с тем типом. Но если, по милости неба, он не издох, то, уж наверно, остался на всю жизнь калекой. Расправляясь с мерзавцем, дядюшка Ты был весь во власти охватившего его порыва, однако назавтра, пораскинув мозгами, он забеспокоился и решил бросить свой промысел. Он не возил пассажиров до того самого дня, когда наше Правительство освободило Ханой[106].
После восстановления мира дядюшка Ты заявил, что нынче настали другие времена — прекрасные и славные, точь-в-точь как те дни, когда Ты Хай вернулся с победой и всех, кто обидел жену его Киеу[107], покарал, а тех, кто был добр к ней, достойно вознаградил. И жизнь, мол, теперь пошла другая — никто не сидит у тебя на шее, и эти гады тэй не шляются больше по улицам… Разъезжай себе сколько хочешь.