— А может как раз и не стоит с такими наперегонки соревноваться? — миролюбиво заметила Люся.
— Как же! Тогда они обгонят тебя, — охотно объяснил Виктор. — И грязью обольют, и станут относиться к тебе с презрением, если ты не входишь в их элиту.
Виктор и дальше развивал мысль об элите, хотя это была не его идея, а Антона. Виктор излагал Люсе концепцию Антона, искренне веря, что в его устах она выглядит также по-мужски, по-человечески веско, как у Антона. Но в то же время то, что так безоговорочно звучало в изложении Антона, оказалось не столь убедительным в пересказе Виктора. И чем дальше, тем больше, ощущая скорее подсознательно, чем разумом, Виктор почувствовал, как зазмеилась трещинка в их с Люсей счастье. Виктор где-то в глубине души неясно встревожился и новыми примерами пытался укрепить безаппеляционность концепции Антона.
— Такая бездуховность проявляется не только на службе. Ну, кому нужны мои маски, мои лица, кроме меня, а теперь и тебя? Ты знаешь, когда-то жили-были три художника: один ваял человеческие лица, другой писал картину всеобщего благоденствия, а третий строил структуры. Где же теперь эти художники? Один стал кандидатом технических наук и ходит в институт, как чиновник в присутствие.
Другой превратился из художника и в оформителя. Сейчас большая нужда именно в оформителях, а не в художниках, разве не так? Каждому директору хочется красиво оформить свой завод, свой институт, чтобы, когда посетит его высокое начальство с визитом, куча мусора была бы закрыта художественным панно или монументом. Вот и вызывают художника Петрова, вот и покупают талант художника Петрова, а потом при встрече Петров говорит: "Старик, это я для денег делал, а для души пока некогда." О чем же мне с ним после этого говорить, что обсуждать, чем делиться? Третий художник уехал куда-то… Нет, это раньше мы вместе ходили по мастерским других художников, по другим подвалам, сами устраивали свои выставки, спорили до хрипоты ночами напролет, открытием нам казалось каждое новое полотно, каждая новая работа… А сейчас?.. Скучно. Сейчас мы увидели, что все уже давно открыто, картины все уже написаны, структуры созданы, маски изваяны. И что надо успеть прожить, пригубить, насладиться остатком жизни, неужели не так?
Чем дольше говорил Виктор, тем крепче к нему прижималась Люся, она воспринимала слова Виктора как исповедь любимого человека о переживаемом им духовном кризисе, в котором он находится после стольких лет одиночества, после смерти матери и отца.
Виктор же, уже волнуясь по-настоящему, уже понимая, насколько серьезно все то, о чем он говорил, явственно ощущал, что за зазмеившейся трещинкой в их счастье зазияла пропасть.
— Вот и получается, что жизнь — одинокая, горькая штука, страшно одинокая, люди одиноки и каждый в отдельности, и все вместе, потому что смертны мы и боимся смерти, и только любовь, такая любовь, как у нас, только как у нас, именно как у нас, способна отогреть от могильного холода и даст забыться от страха небытия…
Люся не дала договорить Виктору, она обхватила его голову, целовала глаза, губы, лоб, закрыла его собой, защитила, как мать укрывает своего ребенка…
А потом они замерли оба, и уже жар-птица великой любви спрятала Люсю и Виктора под сень своих крыльев…
Виктор отвез Люсю, но остановил машину за квартал до ее дома.
— Помнишь, ты мне говорила, что ты — человек, не любящий неопределенности?.. — Виктор положил руки на руль.
И Виктор, и Люся сидели в машине и смотрели прямо перед собой.
— … Что ты предпочитаешь жить по принципу: раз — и все! Может быть, так и договоримся?.. Я понимаю, как тебе нелегко вырываться, но раз в неделю давай: раз — и все!.. А?..
Люся повернулась к Виктору.
— Я постараюсь, любимый, — сказала Люся и долго-долго вглядывалась в лицо Виктора. — Не печалься ни о чем.