— Помню, — кивнул головой Антон. — Синяя уже была. Еле откачали.
— Потом тебя, Вика, отхаживала, опять-таки Антона благодари… Теперь твердо решила — я никому не навязываюсь, да и мне ничего не надо… Главное — независимость… Только все-таки страшно, Антон, когда ты не нужен никому и у тебя никого нет…
— Страшно, — сказал Антон. — Еще как страшно… Я, когда маленький был, совсем крошка, но помню, как мать уходила и дверь за ней захлопывалась, и наступала в доме тишина. Звериная тишина, звенящая, шорохи в углах, будто вздыхает кто-то… Но еще страшнее, когда мать уходит насовсем… Она привела меня к тете Фросе, торопилась, конфет коробку купила, я стою в перед ней с этой коробкой, а она даже не разделась, так спешила счастье свое отыскать. Обещала скоро приехать, но я-то знал, что она больше не вернется… А конфеты тетя Фрося отобрала, спрятала…
Второй раз на глазах у Виктора Антон позволил себе раскрыться, быть искренним, страдающим, одиноким человеком. В первый раз он был таким на скамейке Лефортовского парка…
— Жизнь — жестокая, — продолжил Антон. — И равнодушная. Как, например, закат солнца. Ты можешь восхищаться его удивительными красками, цветком в вечерней росе, слушать песни птиц — кому нужны твои эмоции? Никому. В древнегреческих трагедиях неотвратимо правил судьбой человека слепой рок. Это он заставлял ничего не ведающих, как младенцы, мать и сына стать супругами, отца — приносить в жертву любимую дочь, мать — убивать своих детей… А ведь греки считаются детством человечества. Они воспринимали мир, как дети, и радовались ему как подарку. И вместе с алой зарей, песнями птиц и росой на цветке жизнь несла людям слепой, равнодушно карающий невиновных рок… Хотя, что говорить о греках, с ними все ясно, в те времена распадался первобытно-общинный строй, на смену ему шел рабовладельческий… Лучше возьмем нас… Вы, наверное, согласитесь со мной, если подумаете, что существуют только три сферы общения между людьми.
— Почему только три? — возразил Виктор. — Таких сфер, по-моему, гораздо больше. Печать, радио, телевидение…
— Понятно, перебил Виктора Антон, чего он никогда не делал. — Театр, кино, литература, живопись — это все одна сфера. Общественная. Через нее ты узнаешь, что жизни на Марсе нет и что случилось наводнение в Сахаре. Но я хочу подчеркнуть особенность этой сферы и меру полноты истинного знания, которое мы получаем через эту сферу. Что бы ни было перед тобой — экран телевизора или кинотеатра, сцена с актерами и декорациями или полотно художника, страница книги или магнитофон, мы всегда знаем, что автор не в состоянии сказать всего, отразить все. В каждом произведении искусства есть изначальная заданность — быть учебником высокой нравственности, а это диаметрально противоположно тому, что жизнь жестока и правда в ней жестока. Поэтому чаще всего автор или скрывает эту правду, или не говорит о ней… Есть вторая сфера общения между людьми: друзья, знакомые, сослуживцы, спутники в дороге… С ними, в открытой откровенной беседе, вот как у нас сейчас с вами, можно сказать друг другу то, что в книжках не прочитаешь, в кино не увидишь, по радио не услышишь. Но опять-таки сказанное — это не вся правда, потому что мы говорим теми же словами, какими написаны книги, сценарии и пьесы. Все зависит от третьей сферы — сферы общения с самим собой. Только здесь можно, если захочешь и если сможешь, конечно, быть полностью искренним, понимая, что самая кощунственная мысль и самое дикое желание существуют внутри тебя равноправно с высокой поэзией и чистым альтруизмом.
— Да, но о темной стороне души никто никогда не говорит, — усмехнулся Виктор. — Никто не желает выглядеть хуже, чем он кажется.
— Верно, я о том же и говорю, — согласился Антон. — Черно на дне души у каждого, до того черно, что страшно и стыдно… Кто из нас, хотя бы мельком, в порыве злости и отчаяния не желал смерти своим близким?.. Я — своей матери и тетке… Ты, Марина, сама сказала, что на похоронах погибших родителей не плакала… А ты, Вика, разве любил своего отца за его деспотизм?..
Все трое посмотрели на фотопортрет отца Виктора, широко перечеркнутый в уголке черным крепом. У полковника Коробова было властное лицо и безукоризненный, волосок к волоску, пробор. Однако представить себе полковника самодовольным солдафоном было трудно — скорее властность для него была маской, скрывающей страдание, затаившееся в горькой складке на лбу и усталом прищуре глаз. Непосвященному, очевидно, поверилось бы, что этот человек добр в душе, но и Виктор, и Антон, и Марина знали, что эти усталые складки — тоже маска, скрывающая истинную сущность человека, для которого не существует иного страдания, кроме собственного.