Но почему бы ему не написать обо всем этом, вместо того чтобы сочинять мелодраму, каких уже немало было в татарской литературе? Опусы его мало совпадают с жизнью, вот хотя бы с собственной. Уж как он взвился, когда отец предложил ему жениться на купеческой дочери! Однако женился, а через год, веселый, обнадеженный, поехал учиться в Стамбул, затем в Каир. По приезде домой еще раз убедился, что тихая, как мышь, кроткая жена ничуть не мешает ему в его делах. Он сделался мударрисом в отцовском медресе, читает «Логику», «Мусульманское право», «Толкование аль-Корана», сочиняет, запоем читает Фламмариона. По ночам лезет на чердак и через слуховое окно пытается разглядеть ход небесных светил в длинную подзорную трубу, похожую на старинную клистирную трубку. Как и всякое свое увлечение, интерес к астрономии он переживал затейливо и необузданно… Душа его звенела от нетерпения, энергия не исчерпывалась вся, и он по утрам взбирался на минарет и произносил… нет, п е л, призыв к молитве, и звонкий, страстный молодой голос его летел над улочками Магмурии.
Но и перепады в настроении были удивительны. Сильное возбуждение сменялось унынием, страхом и неверьем. Вот и теперь сдержанное отношение Габдуллы к известию огорчило его.
— Бог с ней, с повестью, — сказал он грустно, — знаю, тебе она не нравится… Давай искупаем конягу! — И побежал к осокорю, стал отвязывать каурого.
Искупали коня, поплавали сами и стали собираться. Камиль ловко хомутал каурого, расправлял шлею по всему тепло-влажному крупу, натягивал постромки — что тебе крестьянский сын! — весело при этом поучая своего шакирда:
— Ты, Габдулла, поменьше якшайся со всякими дервишами. Они такого туману напустят, чтобы только произвести впечатление на таких, как ты. Не смейся, пожалуйста, я лично по горло сыт всякой мистической белибердой.
В полупустынный этот край правители издавна ссылали неугодных им людей; бежали сюда бунтари разного сорта, ища прибежища у вольного здешнего народа. В особом почете у обывателя были расстриги, дервиши, беглые солдаты, и каторжане. Иной авантюрист в лохмотьях перекрестится широким раскольничьим крестом, а дородный звероватый казак тут же слезливо запросит: «Благослови, батюшка!» И среди дервишей, которых очень почитало мусульманское население, тоже бывали всякие. Но суфи-баба нравился Габдулле. Ему казалось, что старик носит в своей душе горький осадок неисполненного перед людьми и надежду на какую-то неизбежную истину.
…Обратную дорогу они проехали молча. На Большой Михайловской Камиль сказал:
— Заедем к нам, поужинаем. Отец любит, когда ты бываешь у нас.
Габдулла покачал головой: он не поедет.
Но, отказавшись поехать, он почувствовал сожаление. Мутыйгулла-хазрет приласкивал Габдуллу еще мальчиком, давал из своей книжницы Хафиза, Аль-Маарри, Сзади, учил с ним аруз — классическую систему стихосложения — и перед молодежью, собиравшейся в его доме, представлял Габдуллу как умницу и книжника. Предрассудкам не подверженный, он воспитывал своих детей в духе времени: дочери его были начитанны, музыкальны, у именитых горожан пользовались почтительным вниманием. Старшая, Галия, была певунья, мечтала стать артисткой и, будь в другом обществе, обязательно добилась бы своего. Диляфруз была еще так молода, что в открывающемся ей мире видела только обещание новизны и все ее отношение к будущему — сплошной восторг. Расшатывались старые устои, много было разговоров о переменах, в частности о свободе женщины; брат ее находился в гуще новых событий; и все, что обещала обществу деятельность близких ей людей, — все будто бы делалось только для нее, для ее будущей необыкновенной жизни. Красота полудетских, трогательных ее желаний словно бросала мягкий свет и на ее брата, и Габдулла любил Камиля с каким-то особенным чувством. Но в доме у них бывал редко.
После прогулки он лег в своей худжре на узкую деревянную лавку, покрытую стертой кошмой, и почувствовал дурманную легкость в теле, закрыл глаза.
Он знал, что спит, что все, что ни почудится, будет только сон. И вдруг слышит: «Не уносите мою маму, не уносите мою маму!..» Это кричит мальчик в длинной посконной рубашечке, с наголо выбритой головой, босоногий. Но мальчик — это он, значит, он видит себя, слышит свой отчаянный, хриплый голос.