Вернулся я в кружок друзей с тяжелым бурдюком,
И мы смеялись, говоря, что мой обман ко благу.
Он знал наизусть суры аль-Корана, но читал их без молитвенного благоговения.
— «Вот те, за которыми следовали, будут отделяться от тех, которые следовали, и увидят наказание, и оборвутся у них связи. И скажут те, которые следовали: «Если бы нам был возможен возврат, чтобы мы отделились от них, как они отделились от нас!» Так покажет им аллах деяния их на погибель им, и не выйдут они из огня!» — Он бледнел от сумрачных этих слов и говорил то ли с нарочитым, то ли серьезным значением: — Это сказано о смуте в душе, когда обрываются связи внутри у тебя. «Не смейте спорить, молодой человек», — я так понимаю! — И, помолчав, ласково продолжал: — Ах, братишка, люди объединяются с первого своего вздоха, однако с первого же вздоха происходит и отторжение человека от природы. А в книге сказано: «И не отыщешь ты божественному закону замены».
— Значит, бесплодна сама идея улучшения мира? И человек ничего не может?
— Может! Человек бережет Дух, а в Духе — высшая искра божества.
«Однако и дервиш говорил о том же!» — подумал Габдулла с некоторым удивлением.
Стихи Чулпаныя считались вычурными, в ы с о к и й стиль, которым он писал, служил поводом для насмешек. Но юноше нравились эти стихи. Даже не все понимая, он волновался, читая, и сам старался писать прихотливым торжественным слогом. Стихов своих Чулпаный не декламировал, речи его вызывали интерес, но утомляли юношу — слишком сильно было напряжение, с каким он внимал рассуждениям поэта. Зато хорошо им пелось где-нибудь на берегу Чагана, у тихой воды.
Гляну утром — туман и туман.
Ввечеру — туман и туман.
А росы — студеные…
Когда-нибудь ты придешь, —
Но найдешь ли меня, родная моя?
— Боже всемогущий, — говорил Чулпаный, — я перечитал море стихов, море, но нигде еще не встречал ни слова о таком непроглядном тумане. В таком тумане бредет и наша жизнь. Иногда я наивно думаю, что баиты сочиняет только наш народ. Ах, черт подери: «Вернулся я в кружок друзей с тяжелым бурдюком, и мы смеялись, говоря, что мой обман ко благу!» Это писал Аль-Газаль под синим небом Кордовы. Восьмой век, пиршество жизни. Но, брат, туман… туман! Тот же Аль-Газаль:
Я столь давно живу, что затерялся где-то,
Среди живых людей — я ото всех вдали.
(Перевод М. Петровых)
Чулпаный не пахал землю, не трудился на фабрике, но в его облике проступало напряжение непрерывного труда, и в этом он был похож на людей, к которым в последнее время тянулся юноша. У них были усталые лица, бедная одежда, они скромно питались, их житейская непритязательность, натруженность умных и печальных глаз равняли их с пахарем или машинистом. Меньше всего они преуспевали в житейском смысле, но что-то гордое в их душе не позволяло им страдать от отсутствия житейских благ, им было чем жить, хотя это и не было имуществом.
А кормиться им приходилось поденщиной. Эмрулл зарабатывал уроками, писанием в газетах, то же самое делал Чулпаный; поденщиной была и работа Ядринцева. Иногда в своем представлении юноша объединял с ними и дервиша. Но дервиш был как добрый дух, который редко являлся людям, да люди как будто и не очень верили в его существование. А эти были из тех, о ком сказки говорили: ж и л и - б ы л и. Да, они жили-были, ходили по каменистым дорогам, пахали свое поле, плакали над людским горем и рано умирали…
Камиль тоже был труженик мысли, вольнодумец и нравственно тяготел к таким людям. Но именно в части нравственной и отличался от них.
С Камилем они сблизились вскоре после того, как тот, вернувшись из-за границы, стал мударрисом — старшим преподавателем в медресе — и зорко, цепко высматривал себе единомышленников (и поклонников тоже) среди старших шакирдов. Книжность Габдуллы, как ни удивительно, поначалу вызывала в нем необузданную ревнивость: «А откуда ты это знаешь? Где ты вычитал? А-а, неверно цитируешь, меня послушай!.. Но, приблизив к себе шакирда, он успокоился, и только иногда то ревнивое чувство приглушенно отдавалось в его словах, когда он представлял шакирда своим знакомым: «Мой ученик!»