— Не парадокс — истина! Нестареющая истина! Ура!
Я не сразу понял, что это за фокус. Лишь к концу речи сообразил, что она заранее, может быть, за неделю, за две (когда я был еще на Земле) была записана на пленку… Здорово! Я подумал, что и нам, землянам, недурно было бы перенять этот опыт. Задача тамады сразу облегчилась бы. Произнес первое слово: «Товарищи! Друзья! Собутыльники!» — и сиди себе помалкивай, остальное скажет за тебя репродуктор.
Шишкинское «ура» подхватило все наше застолье.
Шишкин повернулся к Настеньке и поцеловал ее в губы. Даже не поцеловал, как это мы понимаем и делаем, а просто прикоснулся губами к ее губам. Гляжу, и остальные целуются, то есть прикасаются. «Э-э, — думаю, — а я чем хуже?» Перевел взгляд на Фросю. Она сидит и, кажется, ждет… Ждет, когда я поцелую ее.
«Что ж, хороший обычай, его тоже надо перенять нам, землянам», — подумал я и, полуобняв Фросю, впился губами в ее горячие губы. Голова у меня закружилась, не знаю, как я усидел на стуле… Такой жгучей, такой испепеляющей сладости я не испытывал ни разу в жизни.
Фрося посмотрела на меня растерянно и… радостно, из чего я заключил, что наш земной поцелуй пришелся ей по вкусу.
Потом все взяли в руки фужеры и опорожнили их.
Я тоже опорожнил. Между прочим, и здесь, за столом, я не забывал о научных наблюдениях. Вино, например, я не просто выпил, как другие, а просмаковал его как следует. Потом стал ждать, что будет дальше, какой, так сказать, результат. Ничего особенного! Под ложечкой потеплело, как и у нас бывает, когда выпьешь, и все. Что касается головы, то она оставалась совершенно ясной и светлой. Можно было подумать, что во рту у меня и росинки не бывало.
Меня особенно интересовал Иван Павлыч. Он сидел рядом с Макаровной и ничем не выделялся. Когда пили — пил, хлопали — хлопал, целовались… Впрочем, когда целовались, он оставался неподвижным и невозмутимым.
«Нацеловался, хватит!» — подумал я, имея в виду не столько этого, сколько того, нашего, земного Ивана Павлыча, видного мужчину лет пятидесяти пяти, не красавца, однако же и не настолько дурного, чтобы отпугнуть своей наружностью.
В молодости наш, земной Иван Павлыч был силен по женской части и теперь нет-нет да и пожинает плоды или, точнее сказать, расплачивается за грехи молодости.
А началось все с приезда доброго молодца, которому пришла в голову странная мысль, будто бы он, этот добрый молодец, не кто иной, как сын Ивана Павлыча, пусть незаконный, но сын, а значит имеет право на душевное и всякое иное внимание.
Они сидели за столом, пили чай, Иван Павлыч зябко ежился под взглядами Лизаветы Макаровны и без конца повторял: — Не знаю… Не помню… Это недоразумение…
Добрый молодец (его звали Никитой) негромко, но твердо и настойчиво возражал, говоря, что недоразумение не то чтобы невозможно, а просто-таки исключается. Начисто исключается.
— Помню, когда мне исполнилось три годика, мама впервые открыла мне свою интимную тайну. Она сказала: «Дорогой мальчик, у тебя есть отец! И этот отец, может быть, один из самых добрых и любящих отцов на свете. И если он сейчас не здесь, а где-то далеко-далеко, если он не прижимает тебя к своей груди, то виновата в этом злая судьба, которая разлучила нас навеки…» Она сказала это и заплакала. А потом вытерла слезы и добавила: «Но ничего, когда вырастешь, то приедешь к отцу, скажешь, кто ты, и он покроет тебя поцелуями…» А потом… А потом она вспоминала о вас, моем отце, часто. Очень часто… И перед смертью (а умерла она год назад) взяла с меня слово, что я съезжу к вам и обязательно скажу, как она любила вас.
— Не знаю… Не помню, — продолжал твердить Иван Павлыч, боясь встретиться взглядами с Лизаветой Макаровной. Вообще же ей пора было на работу, но она решила опоздать, даже, может быть, совсем не пойти, лишь бы послушать, что еще скажет добрый молодец, он же Никита.
А Никита между тем говорил и говорил, причем, делал это с явным удовольствием, а некоторые эпизоды повторял дважды, точно хотел разжалобить и отца, и мачеху. Особенно он не жалел красок, когда речь заходила о бедности, о нужде, словом, о негативной стороне житья-бытья. О, как они бедствовали! Мать не имела приличного платья, а он, Никита, будучи уже достаточно взрослым, стеснялся подойти к любимой девушке и тем более проводить ее. И все по причине бедности.