— Это мое желание, — сказал Клейст.
— Вы можете доложить германскому правительству о виденном?
— Я член рейхстага, и для меня это вполне возмож Шуйский подумал немного, как бы желая сосредоточиться, и наконец начал:
— По воле государя императора нынешним летом Россия снимает полосу чертополоховых зарослей, посылает свои корабли за море и предлагает гибнущим в безбожии народам Европы тесное, братское сожительство.
— Я боюсь, — сказал Клейст, — что это невыполнимо. Все государства Европы, вернее, наша демократия, пропитаны ненавистью к императорской власти и классовой борьбой. Я боюсь, что демократия наша потребует, прежде чем сноситься с русским народом, чтобы он сверг царскую власть и перестроился по демократическим принципам.
— Благодарю вас за откровенность, — сказал Шуйский, и искры непоколебимой воли сверкнули в его стальных глазах. — Я предвидел ваш ответ, и, значит, я не напрасно звал вас. Передайте народам Европы, что Россия — единственное государство в мире, которое имеет настоящую армию. Наша армия — прежде всего школа любви к родине… Вы отказались от армий. Вы видели в военщине, милитаризме, как говорите вы, угрозу завоеваниям революции, но вы упустили то, что армия есть школа духа. Вы платите за отсутствие у вас этой школы полным рублем. Ваша крестьянская и рабочая молодежь разнуздана, она не имеет выдержки, отвыкла от труда, предана порокам. Так ли я говорю?
— Да, это так, — сказал Клейст. — От этого у нас и голо, и наша жизнь скучна.
— Мы восстановили воинскую повинность во всей ее тяжести и… красоте, — сказал Шуйский. — Три года — девятнадцатый, двадцатый и двадцать первый — наша молодежь проводит под знаменами. Она приучается здесь любить родину, чтить государя, выковывать свою волю и приучаться к непрерывной тяжелой работе и лишениям. Мы призываем ежегодно триста тысяч лучшей молодежи, и, следовательно, по общегосударственному сполоху мы можем выставить семимиллионную армию. Все ошибки прошлого нами учтены. Постоянное войско наше — на три четверти конница. Наше вооружение так совершенно, что ни один народ мира не может нам сопротивляться. Если бы государю угодно было, менее чем в год Европа была бы покорена.
— Сколько я вижу, вы и хотите это сделать, — сказал Клейст.
— Нет. Мы вернем только украденное у нас.
— Войнами? — спросил Клейст.
— Я думаю, достаточно будет приказать. Прошло то время, когда нами распоряжались, настали дни, когда мы можем диктовать свою волю глупо разоружившейся Европе… Я полагаю, нам для этого не придется поднимать по земле русской великого сполоха. Наше постоянное войско сможет выполнить задачу.
— Что же вы хотите, чтобы я передал германскому народу?
— Передайте прежде всего, что преступная по отношению к России политика поддержки коммунистов в России нами… забыта.
Шуйский тяжело вздохнул.
— Да, — сказал он, — то было ужасное время, когда в угоду капиталу немецкий народ в русской крови топил любовь к нему русских людей и старую дружбу! Ну… да что вспоминать!.. Много зла сделала нам близорукая политика ваших Штреземанов и Брокдорфов… Много зла она сделала и вам… Скажите, что Россия желает жить с Германией в мире и тесной дружбе, как жила сотни лет, что она требует невмешательства в ее внутренние дела, что она сильна, богата и могуча, что она беспредельно предана своему государю. Скажите, что мы христиане и носим любовь в сердце своем, что с этой любовью мы идем к вам… Но скажите, что мы сильны и не мягкотелы и не потерпим ни малейшего надругательства над верой Христовой и русским именем.
Клейст молча наклонил голову.
— Слушаю, — сказал он.
Клейст сочувствовал всему тому, что ему говорил Шуйский, но он боялся, что в Европе его не поймут. Он боялся, что в ответ на его простой рассказ о виденном он услышит дикие крики, упреки в предательстве, измене партии, услышит крикни: «Долой царя, пусть русские признают тысячу триста пунктов III Интернационала, пусть выгонят попов и разоружатся!»
«Ведь это надо видеть, как видел я, а иначе? Ну кто поверит, что здесь нет бедных, что здесь равенство не голодного, а сытого».