Оба противника с их секундантами и свидетелями тотчас уехали с бала. Софья искала глазами Мельского и, не находя его, дивилась его раннему отъезду: она и не подозревала, что была, хотя и не вовсе невинною, но неумышленною причиною того, что он должен был выставить грудь против пули.
Приехав домой, Мельский сел перед письменным своим столом и не думал уже ложиться в постелю. Он призвал своего слугу, велел подать пистолеты, сам их осматривал, выбирал и примерял пули, готовил заряды. Но природа брала свое: дело, так сказать, валилось у него из рук, пули падали на пол, а порох сыпался мимо патронов. Крайняя его рассеянность или, справедливее, отсутствие всякой посторонней мысли, кроме предстоящего поединка, была бы заметна и не для таких пытливых глаз, какие были у Игнатья, слуги его.
С первого взгляда, по приезде барина, Игнатий заметил уже перемену в лице его; отрывистые приказания, поминутно повторяемые и отменяемые, изменившийся голос, требование пистолетов и зарядов - все это помогало ловкому слуге разгадать страшную истину. Он не смел спросить о том своего барина; но, привыкши с малолетства быть при нем и, несмотря на небольшие свои проказы, будучи к нему искренно привержен, он вышел в переднюю и заплакал горькими слезами.
В это время послышался сильный стук у наружной двери. Игнатий вздрогнул, холод рассыпался по всем его членам; однако ж он вышел и отпер дверь, чтоб узнать, кто стучался: это был юродивый.
- Василь говорил тебе ровно за неделю: "Будешь плакать!" - и должен плакать; добрый, добрый господин! дает полною горстью и никогда не считает.
С сими словами пошел он прямо в комнату Мельского. Игнатий не имел духа остановить его.
Мельский все еще сидел за письменным столом как бы в окаменении, устремя неподвижные глаза свои на стол, на котором лежала перед ним белая бумага. В лице ни кровинки; дыхание с каким-то напряжением вырывалось из груди; изредка только легкий судорожный трепет пробегал по его членам, и тогда тонкая краска вдруг вспыхивала на щеках его и вдруг погасала.
- Это ты? - сказал он, обернувшись, Василю, который вошел и стал против него.- Что скажешь?
Василь только покачивал тихо головою и не говорил ни слова.
- На, поделись с бедной братией и помолитесь за... за меня! - промолвил Мельский, схватя свой бумажник и вынув из него сторублевую ассигнацию, которую подал юродивому.
- Поздно! - отвечал Василь, как бы удерживая вздох. - Однако ж Василь возьмет, Василь оделит братию... Пусть так! - продолжал он после некоторого молчания и с расстановками.- Была не была!., от нее не уйдешь... рано, поздно- все равно... была не была!
Мельский смотрел на него в недоумении: было ли то приправленное по-своему утешение со стороны юродивого, или другая какая мысль вертелась в расстроенной голове его - Мельский не мог отгадать.
- Бог же с тобою! - сказал он юродивому по некотором молчании, показывая глазами на дверь. "Бог и с тобою!"
Отвечал Василь. "Да, бог с тобою!" - повторил он выразительным, растроганным голосом, который не отзывался уже грубостью и отсутствием ума, как обыкновенная речь юродивого. Он обернулся, пошел к дверям, подняв руки к небу, и при выходе сказал только, как бы на что решившись: "Ну!"
Появление его рассеяло раздумье Мельского; по уходе юродивого он принялся писать; потом позвонил, и Игнатий с заплаканными глазами явился на зов своего барина.
- О чем ты плакал? - спросил его Мельский.
- Да как, сударь!., что с вами... что со мною будет!..- И после сих перерывистых слов Игнатий зарыдал снова.
- Ты добрый малый, - сказал ему Мельский, встав и по-ложа руку ему на голову ,- живи хорошо, веди себя честно... Вот тебе покамест, - прибавил он, подавая ему пучок ассигнаций, - а здесь и ты и все другие не забыты. Это письмо отдай - если что случится - моему дядюшке. - Тут он указал на лежащее на столе запечатанное письмо.
Игнатий расплакался и разрыдался пуще прежнего, целовал руки своего барина, клялся, что ему будет житье не в житье, если не станет доброго его господина. Мельский был очень растроган.
Часы между тем текли своим нерушимым порядком; первые лучи солнца проникали уже в спальню Мельского. Он поднял сторы, открыл окно в маленький садик своей квартиры. Ранние птички чиликали в садике; утро было прелестное; роса светилась на зелени. Мельский высунул голову в окно и снова впал в задумчивость. Он думал, что, может быть, это последнее утро его жизни, что он не будет уже в сей вечер провожать глазами заходящего солнца и ночь, беспрерывная ночь протянется над ним до бесконечности. Неизвестность будущего, страшный шаг, который должно было ему переступить, - все это толпилось в его воображении и тягчило сердце непомерным гнетом.