Его забрал к себе дед и по договоренности с попом переписал внука на свое прозвище — Куинджи. Но вскоре не стало и деда. Архипа сначала приютил Спиридон, а после мальчишка жил то у него, то у тетки — материной сестры. Помогал ей по хозяйству — пас гусей, собирал кизяки для печи, носил воду.
Саманный домик был такой же ветхий, как у многих обитателей предместья Мариуполя Карасу — так называли его старожилы. Они помнили рассказы родителей о переселении греков из Крыма в этот приазовский край. События более полувековой давности в их устах звучали то как легенда, то как страшная история угнетенного народа.
Любознательный и впечатлительный Архип уже в семь лет пытался изображать углем на побеленных стенах хаты или печки горы, ущелья, каменные сакли. О них ему рассказывал согбенный, с изрезанным морщинами лицом дед Юрко, теткин сосед. Дед по вечерам сидел на завалинке и немигающими глазами смотрел на море, которое хорошо было видно из Карасевки. Мальчик подсаживался к нему и просил:
— Дедушка, эт‑то, еще про горы.
И старик уводил Архипа в далекий мир минувшего, перемешивая правду с вымыслом, истинные события со сказкой. Неграмотный Юрко не мог знать о заселении берегов Черного моря от Херсонеса до Феодосии древними греками еще за шесть веков до нашего летоисчисления.
Не мог он объяснить своему маленькому слушателю, как часть греков потеряла родной язык, ибо не знал, что в тринадцатом веке Крымский полуостров покорили татары. Они выгнали греков из городов, и те вынуждены были селиться в землянках, пещерах, строить в горах каменные жилища.
— Мой дедушка грамоте знал, — рассказывал хрипло Юрко. — Книгу ученого Трифона[5] читал о святом Игнатии, освободителе нашем. Какие страшные муки он терпел за нас грешных от ханов бусурманских. Святого Игнатия ханские прислужники хотели убить.
Дед Юрко смутно помнил время переселения — ему тогда было лет семь–восемь. Перед глазами вставала вереница без конца и края запряженных волами подвод.
— Ушли, внучек, от одного горя, а пришли к другому, — вздыхая, говорил старик и надолго умолкал. Смотрел немигающими глазами в сторону моря, потом показывал рукой на него и продолжал рассказ: — Там, за Азовьем, в Крыму тепло было. А когда пришли на Самару, речка такая с Днепром сливается, так дожди начались. Крыши над головой ни у кого не было. От болезней мор начался… Спасибо человеку русскому по прозвищу Суровый[6], он перед царицей–матушкой за нас заступился. Она привелегу нам дала. Сюда, к морю Азовскому, мы переселились. Хоть по–людски застроились. Да радость, как мотылек степной, быстро пролетает. А беда до гробовой доски за человеком идет…
На теле человека от ран остаются рубцы. Бедствия и потери народа не уходят из сердца. Дед Юрко тоже рано остался без отца и матери — они умерли во время переселения. Его горе слилось с невзгодами земляков, и волнение старика передавалось Архипу, и он не пропускал ни одного слова. А тот неизменно заканчивал долгую и печальную повесть одной и той же фразой:
— Посмотри, как бедно мы живем.
Дед Юрко судил о нужде по Карасевке. Она была предместьем Мариуполя, как и Мариам, или Марьино. Город застраивался по определенному плану, в нем селились более состоятельные греки. Марьино расположилось на соседнем с Мариуполем холме. Выходцы из крымского села Мариам — мастеровые тонких изделий и художники–слесаря — поднимали жилища, как кому вздумается, согласуясь со своими удобствами.
Чуть дальше, вдоль Кальмиуса и Кальчика, переселенцы из Карасу–Базара образовали Карасевку, из Феодосии — улицу Кефальскую, или, как называли греки, квартель Кефе, евпаторийцы — квартель Гезлеве. Здесь жили ремесленники, кузнецы, рыбаки.
В середине девятнадцатого века Мариуполь, или в произношении проезжих чумаков — Марнополе, стал обзаводиться табачными фабриками, кожевенными, войлочными, черепичными и кирпичными заводами, добротными жилыми домами.
На Базарной площади, откуда шел пологий спуск к морю, решили возвести церковь. Подряд на ее строительство взял предприимчивый мещанин Чабаненко.
К нему как‑то пришел Спиридон Еменджи.