— Береги, Лиза, себя и детей.
Перекинув за плечо отцовский дорожный мешок, Миша поспешил из комнаты — боялся расплакаться.
Во дворе Григорий Евсеевич снял фуражку, постоял немного, осмотрелся. Взгляд его почему-то остановился на перекосившейся двери сарая. «Петля проржавела, заменить бы нужно». Он хотел сказать об этом Мише, но тут же подумал: «Разве об этом сейчас говорят…»
— Ты уж, Лиза, не ходи на вокзал… Всю ночь па ногах, разболелись они, поди. Там ведь народа будет — не протолкнешься. Да и побыть-то вместе не придется. Помнишь, кума Федора провожали?..
Григорий Евсеевич надел фуражку и, поцеловав жену и маленькую Катю, молча зашагал к воротам.
— Гриша!
Тяжело переступая, вытянув руки вперед, Елизавета Степановна подошла к остановившемуся мужу, обхватила его за шею и заплакала громко, навзрыд.
Григорий Евсеевич погладил ее волосы, потом легонько отстранил и, обращаясь к Мише, сказал:
— Пошли, сынок, пора.
Мешок резал плечи, но Миша не подавал виду, старался шагать в ногу с отцом. Возле дома Холодовых повстречали Таню. Она несла на коромысле два ведра воды, согнувшись под их тяжестью. Ведра в такт шагов покачивались, вода плескалась через края и, падая в пыль, обдавала ноги девушки серыми капельками.
Поравнявшись с Озеровыми, Таня поздоровалась и, смутившись, опустила глаза.
— Про отца-то ее ничего не слышно? — спросил Григорий Евсеевич, кивнув на Таню.
Миша, сам не зная почему, вдруг покраснел и, запинаясь, ответил:
— Ни одного письма… Плохо ей у Холодовых.
— А ты откуда знаешь?
— Сам слышал, как они ее ругают.
— Вот люди… — Григорий Евсеевич нахмурился и покачал головой.
…Маленькая площадь перед вокзалом была запружена народом. В воздухе висел разноголосый гомон. Под старыми кленами у водонапорной башни, заглушая друг друга, до пота усердствовали двое гармонистов. Чуть поодаль здоровенный мужик в лихо сдвинутой на затылок фуражке с красным околышем, обнимая плачущую жену, басовито уговаривал:
— Не реви, Нюся, вернемся, поверь слову… Узнают они нас…
Шагая следом за отцом, Миша увидел колхозного сторожа деда Матвея. Он стучал костлявой рукой в грудь, выгибая при этом худую шею, и пьяным голосом кричал:
— Ноги, братцы, у меня никудышние, пошел бы с вами… показал бы… В четырнадцатом году в Галиции австрияка собственноручно полонил.
— Не убивайся, дед, мы тебе самого Гитлера за челку притянем, — пообещал степновский кузнец.
— Сделай, родной, одолжение, — просил дед Матвей, выпячивая грудь. — Я его, сукина сына, по справедливости буду судить, вот так…
Последних слов невозможно было расслышать, они потонули в дружном хохоте…
— Подожди меня здесь, — сказал отец Мише и затерялся в толпе.
Поставив к ногам вещевой мешок, Миша с любопытством начал рассматривать людей. Заметив пробежавшего неподалеку Василька, Миша хотел окликнуть его, но, вспомнив, что он тоже сегодня провожает в армию отца, передумал.
Подошел отец, достал кисет, начал закуривать.
— Скоро на погрузку пойдем… — Голос его был ровным, тихим, но чувствовалось, что внешнее спокойствие стоит ему больших усилий. — Мать у нас больная, трудно ей будет. Война надолго затянется, немца-то вон куда пропустили, в самую душу России… Они здорово, сволочи, подготовились к войне. По Европе маршем прошли… Немало, Миша, крови прольется, не последний эшелон провожают нынче из Степной. Крепких мужчин всех заберут в армию. Колхозу работы взахлест, а руки остались женские да ваши, ребячьи. Вы уж помогайте тут. За меня не беспокойтесь…
Григорий Евсеевич замолчал.
Миша с гордостью подумал: «Разговаривает со мной, как, бывало, вечерами с колхозным председателем — обо всем: про войну, про хозяйство. Вот уедет сейчас, а как мы будем жить одни?»
— Не успел я Кате починить ботинки, — продолжал отец. — Ты попроси Федькиного отца — сделает. В письмах не скупись, просторнее рассказывай, как тут у вас. Мне интересно будет знать обо всех делах… Жалей мать, хлебнула она в жизни горя, оттого и больная. Катюшку тоже не обижай, ты ведь старшой…
Не выдержал Миша, уткнулся в широкую отцовскую грудь, заплакал.
Григорий Евсеевич положил теплую ладонь на его жесткие волосы и, стараясь не выдать своего волнения, тихо проговорил: