Язык - страница 71
И в том случае, когда слова понимаются не как подражание вещам, а отражение субъективных эмоциональных состояний, когда они, как у Эпикура, должны передавать не столько свойства вещей, сколько ϊδια πάθη[47]* говорящего[18], изучение языка продолжает руководствоваться в сущности тем же принципом, хотя его норма и изменилась. Если постулат отображения как таковой сохраняется, то в конечном счете все равно, является ли само отображаемое «внутренним» или «внешним», идет ли речь о совокупности вещей или о чувствах и представлениях. Более того, как раз во втором случае скепсис в отношении не только не может не вернуться, но и с необходимостью приобретает наиболее острую форму. Ведь язык может претендовать на постижение непосредственности жизни еще в меньшей мере, чем на постижение непосредственности вещей. Всякая прямая попытка выразить эту непосредственность сразу же подрывает саму себя:
если душа говорит, то говорит не dyiua>4S'.
Так что язык уже в соответствии со своей чистой формой образует противоположность полноте и гуще чувственного мира ощущений и эмоций. Возражение Горгия: «говорит говорящий, а не цвет или вещь»[19], оказывается еще более действенным, если мы заменим «объективную» действительность «субъективной». Ведь в этой реальности господствует сплошная индивидуальность и определенность высшей степени; в мире слов, напротив, — универсальность, т. е. неопределенность и многозначность чисто схематических знаков. Поскольку «генерализирующее» значение слова стирает все различия, характеризующие реальные психические процессы, путь языка, как нам представляется, не возносит нас в универсальность духа, а опускает в общность пошлого: ведь язык ухватывает лишь это, лишь то, что не просто свойственно какому‑либо индивидуальному воззрению или ощущению, а что объединяет их с другими. Так что язык остается кажущейся ценностью — лишь правилом игры, становящимся тем более категоричным, чем больше участники игры ему подчиняются, однако как только оно подвергнет себя критическому рассмотрению, ему придется отказаться от всякого притязания на изображение, а тем более познание и постижение чего‑либо действительного, будь то часть «внутреннего» или «внешнего» мира.
Однако в критике познания и критике языка именно эта наиболее радикальная версия скепсиса, в сущности, уже несет в себе преодоление скепсиса. Скепсис стремится изобразить ничтожность познания и никчемность языка, — но все же доказывает он в конце концов скорее никчемность масштаба, прикладываемого к тому и другому в этом случае. Ведь то, что методически и последовательно совершается в развитии скептической точки зрения, — это внутреннее разложение, саморазрушение основоположений «теории отображения». Поэтому чем дальше продвигается в данном пункте отрицание, тем яснее и определеннее вырастает из него новый позитивный подход. Необходимо искоренить последнюю видимость какого‑либо опосредованного или непосредственного тождества действительности и символа, напряжение между ними должно быть доведено до последнего предела — и это для того, чтобы именно в этом напряжении можно было увидеть специфическую функцию символического выражения и содержание каждой отдельной символической формы. Ведь это содержание действительно невозможно уловить, пока господствует вера, будто мы обладаем «действительностью» как данным и самодостаточным бытием, как целостностью (хоть вещей, хоть ощущений) прежде всякого наложения на нее духовной формы. Если бы эта предпосылка была верна, тогда форме как таковой не оставалось бы иной задачи, кроме чистой репродукции, которая, однако, с необходимостью будет уступать своему оригиналу. На самом же деле, если искать смысл любой формы, то никак не в том,