ПРАВДА ЖЕНСКОГО РОДА, А ПОТОМУ НУЖДАЕТСЯ В ПОПРАВКАХ
Если бы Диого Релвасу удалось заглянуть через плечо дочери и увидеть, что она пишет, он бы прервал ее занятие следующими словами: «Стараешься пригнать правду к своей мерке?» — и, без сомнения, добавил бы свое «или н-нет?» с особым нажимом на «эн», густым низким голосом, который так пришелся по душе министру. (Да, к министру не обращаются каждый день, каков бы он ни был. И хорошо, что так. Ведь министр перестает быть человеком, чтобы стать учреждением, в котором бдительно несут службу секретная полиция, усатые генералы, их солдаты и бумаги, которые всему голова. Закон — это очерченный мелом круг около индюка, который должен быть обезглавлен и который не способен выбраться за белую черту только потому, что боится увидеть за ней пропасть, хотя черту эту могут уничтожить капли дождя.) Об этом, должно быть, Диого Релвас думал, когда разговаривал с дочерью: ведь именно с этими мыслями он вернулся из Лиссабона. Впрочем, это же Диого Релвас готов был сказать своему бухгалтеру, так велика была потребность излить душу и так мала вера в членов Земледельческой комиссии, «принятой его превосходительством министром с должным уважением к входящим в ее состав членам и вниманием к значительности вопросов, которые должны быть обсуждены с видным государственным деятелем», как на следующий день писалось в газете.
«Нет, Милан, здесь кое-что нужно поправить, — добавил бы он потом. — Мелочи, но мелочи всегда имеют большое значение. Ты ведь (разреши мне, хотя бы в мыслях, обращаться к тебе на „ты“) согласилась с кое-какими моими поправками. Помнишь?… Н-нет?! Я тебе напомню. Люблю точность во всем. Ты пока помолчи.
Вот когда ты второй раз сказала, что я не любил твоего мужа, — было такое? — я тебе ответил вопросом, который ты, конечно, считаешь бестактным, поскольку вопросом на вопрос не отвечают. Но я спросил тебя тогда: «А ты?!» Ты почувствовала себя неловко, тряхнула головой так, как только тебе одной свойственно, и хотела что-то сказать, но я предупредил твою ложь, напомнив тебе твое же признание. «Да, так, ну и что же?» Это все, что ты мне ответила. Ты не любила его, что т-точно. (Диого Релвас произносил с нажимом и слово «точно», потому что считал, что без нажима оно не так твердо звучит.)
И это еще не все, имей терпение, дай мне сказать до конца. Ты тогда совершила еще одну из твоих выходок, выходок девчонки, которую я всегда баловал. Ты, Милан, злоупотребляешь моим терпением! Будь осторожна! Ты отвернулась, опустила глаза, но я увидел, не говори, что это не так, я ясно увидел ямочки на твоих щеках, которые появляются, когда ты улыбаешься, они-то и выдали тебя. Да, я увидел твою презрительную улыбку. Ты знаешь, что я думаю о тех, или, вернее, делаю с теми, кто меня презирает. Ведь презрение — это, пожалуй, единственное чувство, которое я не прощаю. Ненависть? Ненависть лучше. Так что уж лучше она, чем презрительная улыбка.
Так я спрашиваю: может, ты считала его слабым, поскольку не верила, что он способен сменить тебя — такую красавицу — на другую женщину. Я не знаю, во всем ли ты права, но в этом-то ты, должно быть, права. Ты всегда была красивой девушкой, а сейчас ты еще краше. Как ужасно было бы для мужа, не всякого конечно, увидеть свою жену в трауре по случаю его смерти. Но как идет тебе траур!
А потом ты мне рассказывала сама — я не просил — и без драматизма, с которым в тот вечер обвиняла меня, будто я способствовал смерти твоего мужа… Ты сама-то подумай, Милан, что ты говоришь! Так вот, ты мне рассказала, каким трусом он выглядел, когда вернулся домой и чуть ли не плача, говорил тебе о том, что произошло, вернее, что должно произойти, а уж несчастья-то пессимисты всегда шестым чувством угадывают, да еще накликают беды на свою голову и головы близких.
Так вот я спрашиваю: могла ли ты любить такого человека? Так понимаешь ли ты теперь, что я, хоть никогда не был и не буду пессимистом, тоже предугадывал, предчувствовал, что Руй не для моей дочери, не для тебя, Эмилия Аделаиде. Я был не против него — я был за тебя!…