Сначала я думал, что мой Яхурбет будет нам добрым товарищем; но скоро убедился, что горько в этом ошибся.
В нем слишком рано стали развиваться охотничьи промысловые способности, и он стал делать стойку на этого мирного безобидного зверька, бросаться на него с лаем, когда он не хотел поддаться объятиям его лапок, ловить его даже за хвост, когда он быстро перебегал комнату, и устраивать настоящую облаву на него, когда тот забивался за печку.
А когда Яхурбет как-то взял ее за шею мертвой хваткой, и она за это нахальство ответила ему таким укусом острых белых зубов, что он поднял вой на все Малые Кармакулы, они стали такими неприятелями, что я задумался, что дальше у них будет.
Но, к счастью моему, у них не было больше подобной ссоры; пес сразу понял всю невыгодность вступать с лисичкой в ссору и обратил внимание на полярных мышей, которые мирно проживали в соседней комнатке, тоже принесенные мной раз из экскурсии, когда попались целым гнездом на дороге.
Нужно сказать, что они не были похожи на наших домовых мышек: они были мохнатые и белые, как есть белые медведи, а ростом были в два раза больше наших мышей. Они спокойно, не кусаясь, давались в руки и даже не имели того тонкого хвостика, который нам так знаком по кухням и чуланам.
Словом, это были самые мирные животные, которые перебегали по комнате, ели насыпанную им по углам крупу и свежий снег, грызлись по ночам за печкою, отбивали дробь своим толстым ноготком, которым они пробивают себе быстро в снежных сугробах норки или проходы. Они боялись только моей лисички, которая была от природы их врагом и преследователем, потому что ими питалась на воле.
Но здесь, в комнатах, она не касалась их, хотя принуждала нередко к осторожности, поглядывая на них своими блестящими хищными глазами. На этих-то маленьких, привыкших к человеку зверьков этого полярного острова и перенес свои охотничьи поползновения, свою страсть мой Яхурбетка. Он с лаем гонялся и преследовал их в соседней комнате, когда они перебегали по полу, оглушительно лаял на них, как на настоящих белых медведей, царапал печь, когда они скрывались в ее маленьких отверстиях, исчезая перед самым его носом, набрасывался и получал заслуженные о нее удары. Он лежал часами, высматривая их в отверстиях и вынюхивая, все думая, что они попадутся в конце концов ему в сильные зубы.
И когда не удавалось ему это преследование, он жестоко рвал мои бедные туфли, таскал по комнате олений ковер, грыз ножки стола и стульев и даже упражнялся над железной печкой, пока не обжигался.
Казалось, зубы ему не давали покоя, и он всячески старался их развить и усовершенствовать, следуя закону своей породы.
Так он рос у меня, то играя, то засыпая крепким сном, растягиваясь потешно на полу и вздрагивая всеми членами, навозившись, не видя пока ни света солнца, которого все не было, ни красок ясного дня, который еще не наступил на этом острове, ни холода и стужи, а видя только свет лампы и свечи и ощущая только тепло искусственной печи.
Я не раз тогда задумывался: как ему не понравится стужа этого острова, и как он будет удивлен потом ясному весеннему дню, хотя, кажется, это было скорее моею личною мечтою — дождаться этого счастливого времени, которого все ждали в колонии, тяготясь беспросветной тьмой и сумерками вместо дневного света.
Но, несмотря на то, как медленно катилось скучное, холодное, темное время, пес рос с удивительною скоростью, и самоеды, заходившие по временам ко мне, удивлялись только, как он подается в росте.
К ним, как к новым людям, охотникам, пахнувшим другим воздухом, вносившим ко мне в комнату частички другого света, он относился с особенным любопытством.
Он обнюхивал с самым серьёзным видом их пимы и малицы; он с важностью старого любопытного пса обнюхивал их, когда они садились на пол по-татарски, и, только подробно обследуя, сообразивши что-то, осмотревши вдобавок серьезными, умными глазами их кругом, ложился в середину их и затихал, дремал, чтобы потом разоспаться самым сладким образом, как будто мы его усыпляли своей неумолкаемой тихой беседой об охотах.