– Густой пьешь?
Вадим блуждал глазами по коллажу на стене. Сплошь вырезки из старых «Работниц» – дама с горностаем, девочка с персиками, монтажники-высотники, «Родина-Мать зовет», спортсменка, выгнувшаяся на бревне со сложным взмахом рук и откинутой назад ногой, с круглым гербом между маленьких литых грудей. Он приглушил и даже выключил плеер.
– У тебя прямо музей, Кузьмич.
– Нравится? – дед понюхал парок над налитой банкой, где наверху желтоватая пена смешалась с чаинками.
Озаренное восторгом лицо гимнастки солнечно улыбалось Вадиму, а седая мать-Родина глядела призывно и горестно. Он покачал головой:
– Да, чудно. Этим картинкам в обед сто лет. Давай и я чего-нибудь приклею. Девочек каких-нибудь.
– Садись. Поесть принес?
– Мамка собрала чего-то.
Едва разложили бутерброды на газете и налили чай в кружки через выпуклое ситечко, как на черном щите у входа замигала одна из ламп, а в коробке над щитом затренькал звонок – бззз, бззз, бззз, как будильник утром, когда самый сон, а надо идти… Вадим подхватился из-за стола, путаясь с длинной дубинкой, метнулся к кепке на вешалке, но Кузьмич остался равнодушен к трезвону.
– Сиди. Чего вскочил?
– Как «что»? Сигнализация! Пошли-ка, взглянем!
Вадим подозрительно выглянул в окно, выходящее на заводской двор. Там, если прильнуть носом к самому стеклу и заслонить свет с боков ладонями, виднелась пустота. Старательно и опасливо всматриваясь, Вадим засек какое-то неотчетливое движение – медленное, будто дверь раскачивалась под ветром. Тем временем старший напарник подошел к щиту и перекинул тумблер; звуки и вспышки прекратились.
– Показалось… – замялся Вадим в нерешительности между окном и дверью.
– Ночь, нет никого, – покивал Кузьмич согласно. – Все старое, то замыкает, то отвалится. Ты не беспокойся. Вон телефон, в случае чего нам позвонить «ноль-два» недолго.
– А-а, – успокаиваясь, Вадим выдал понятливую улыбку. – Твой бы «козел» не перемкнул, а то сгорим. Говорят, он кислород жрет.
– Не первый год обогреваемся, – важно покосился Кузьмич на «козла», – и возгораний не бывало. Грельник надежный, с бэ-эм-зэ. Мехзавод брака не гнал.
– Выйду, прогуляюсь, – спокойствие Кузьмича совершенно угладило боязнь Вадима, он старался выглядеть бывалым парнем и настоящим охранником – даже осанка, совсем недавно настороженная, даже пугливая, исправилась, и плечи стали шире.
– Что там смотреть? пусто и пусто. Простынешь в этой робе.
– Не-а, кровь горячая! – Вадим таки проломился сквозь тамбур и встал на крыльце гордо и грозно. Задор с него как-то неуловимо слинял, глаза забегали. Темный завод громоздился со всех сторон в угрюмом, неподвижном молчании, высясь стенами черного стекла и шершавого бетона. Ветер посвистывал негромко и жалобно, где-то звучал неровный, прерывистый жестяной скрип. Слегка покачивался фонарь в алюминиевом колпаке, вместе с ним колебались тени елей, дрожа на стенах.
За надгробными прямоугольниками корпусов, где-то далеко-далеко рдело, поднимаясь, зарево, и доносился издали рокочущий неровный гул – будто отсвет и отзвук боя, пылающего за горизонтом. Вадим тревожно пригляделся, но дальний гром и зарево постепенно угасли, растворяясь во тьме.
Когда Вадим вернулся, он застал Кузьмича за чтением газеты, в очках, перетянутых на переносице суровой ниткой. Старик был окутан дымом сигареты – вставленная в наборный мундштук из разноцветного плексигласа, та лежала поперек щербатой и грязной стеклянной пепельницы.
– Чай-то остыл. Ну, нашел кого?
– А телефон музейный ничего, работает? – чтобы не отвечать и не показывать, что он ходил наружу ради одной доблести, Вадим поднял тяжелую трубку на гладком толстом шнуре и поднес к уху. Из черной дырчатой чашки шел ровный непрерывный гудок. – Я позвоню.
– Звони, – равнодушный Кузьмич углубился в газету. Диск заклокотал, туго проворачиваясь на упругой пружине.
* * *
У Ирки Пилишиной гремела развеселая гулянка. Стол с питьем, посудой и закусками после нескольких атак обрел тот живописный вид, за которым обыкновенно следует пейзаж из опрокинутых стаканов, винных пятен, окурков в тарелке с костями и следами кетчупа и майонеза, надкусанных кусков хлеба заводской нарезки и выпавших изо рта шпрот. Шамиль и Мурат в самозабвении отплясывали что-то национальное под тягучую и сладкую, как шербет, песню. Окрашенная в розовый с подпалинами цвет Иришкина подруга фыркала и прихохатывала, пока бритый черноглазый атлет нашептывал ей на ухо. Ирка вынеслась из зала в прихожку, подхватила трубку: