Стала тихо ходить вокруг и ждать — когда ж вода там застоится? Подойду, потрогаю — холодная. Накрыла полотенцем, приложила руки. Грею. Ну всё. Тепло. Вода старая, уже негодная. Вылить. Опять в окно — на улицу. Пустой и лёгкий. Теперь графин помыть. Легко открываю кран и ловко мою красавчика в раковине…
Шум, громкие голоса за дверью. Входит папа, взрослые и тётка в белом переднике. Отобрала графин, папа вытер мне руки:
— Нызя так робыть, — и хитро подмигнул.
Тётка в белом ушла, взрослые хохочут:
— Вин вэсь мокрый, с капэлюха вода стикае, палэць в вухо засунув и головою трясэ…
Ничего не понимаю, а папа мне:
— Трэба було воду вылыты в раковыну, а так ты дядька скупала прямо на вулыци.
Отец поручил меня какой-то тётеньке, у неё в занятиях было «окно». Мы вышли с ней из гостиницы, поднимаю голову, смотрю на третий этаж — она что, прыгала в окно оттуда?.. Когда папа снова повезёт меня к бабушке в село, мы с сестрой Тамарой полезем на шелковицу. Тоже заберусь на самую верхушку и совсем не побоюсь.
Тётя повела меня в центральный парк Шевченко на качели. Я просила, чтоб она меня раскачивала высоко, закрывала глаза и… летела.
— Голова не кружится?
— Не-а!
Когда была на самом верху, с дальнего конца парка на меня выглядывал памятник герою-разведчику Николаю Кузнецову. Мы пошли посмотреть на него. По пути обратно я насобирала под дубочками желудей и резных желтеющих листочков. Накупили раков — красные, колючие, вкусные. Платочком вытиралась хорошо — придём в гостиницу, буду в кране стирать.
Потом угощались мороженым в хрустящих, отмякающих вафлях. У нас в городе, в центре, продавалось мороженое в бидоне со льдом. Продавщица в белом халате крупненькой поварёшечкой крутяще отбирала порцию шариков в бумажный твёрденький стаканчик и вставляла в белую сладкую горку деревянную плоскую палочку. И как бы я медленно его ни ела — никогда не наедалась.
Возвращались с тётей в гостиницу, свои губы, красные, яркие, она съела и стала обычной, как карандаш, — простой, а не химический, говорила по-русски, странно, непривычно, но красиво и понятно, и я на всю жизнь запомнила её имя — тётя Зоя.
Но вот она спросила меня:
— Может, ты озябла?
Шо такое «озябла»? В садике Вовка Мелов обзывался на зелёно-сопливую Таньку Комашню «зяба», хотя надо было «жаба». Тёте Зое на всякий случай ответила отрицательно. Что я ей — «ожабла» какая-нибудь?! Потом, когда пошла в школу, узнала, что «озябнуть» — это «продрогнуть», а «комашня» в переводе — «мошкара». Не повезло Таньке, занудной канючке, с фамилией.
В гостинице свой платочек в кране я отстирывала на этот раз с мылом, а папа смотрел и почему-то посмеивался. Наш графин снова гордо светился на столе.
Когда семинарные занятия кончились, папа сказал, что у меня родился братик, и мы заторопились домой на поезд. Поехали. Я посмотрела в окно на бегущие деревья и вспомнила о жёлудях в сумочке. Папа сделал из них два человечка в шляпках, я их одела в цветные листья. Играя, вспоминала наш городской летний парк культуры из дубов-великанов, папа говорил, что в войну их не расстреляли и они поэтому уцелели.
Однажды родители взяли меня туда с собой. Сначала проходил концерт. Дядя Семён, Юлин папа, работал в Доме культуры длинным названием — затейный клоун-массовик. На сцене он спорил о чём-то с товарищем, они друг из друга вытряхивали монеты, высмаркивали из носа, в конце высыпали даже из занавеса, в ведро. После этого принимались петь. Дядя Семён — по-своему. Напарник поправлял: «Бери выше». Юлин папа строил вышку: стол, ещё столик, тумба, табуретка… лез-взбирался всё выше, но и под потолком сцены трубил невпопад. Все хохотали, а Юля говорила: «Это он нарочно — смешит». И мы с ней немножко боялись — вдруг упадёт! Ведь он хромоногий, воевал с немцами, от ранений чуть не погиб. Они с моим папой дружили с войны. Отец сказал, что ступня у дяди Семёна деревянная.
В садике я про это рассказала Генке. В песочнице мы с ним попробовали ходить не ногой — мешал сандалик, а правой рукой — опираясь на грабельки. Генка сразу признался:
— Не чую рукой землю. Неудобно.