Меня удивляло, что доктор Робертсон выряжался по-праздничному каждый день. Но не только это озадачивало меня; я пересчитал его праздничные костюмы и обнаружил, что у него их четыре. Из этого я сделал вывод, что он, вероятно, человек очень богатый и живет в доме с газоном. Люди, у которых перед домом был разбит газон, а также все, кто разъезжал в шарабане на резиновых шинах или в кабриолете, обязательно были богачами.
Я как-то спросил доктора!
— У вас есть кабриолет?
— Да, — ответил он, — есть.
— На резиновых шинах?
— Да.
После этого мне было трудно с ним разговаривать. Все, кого я знал, были бедные. Богачей я знал по именам и видел, как они проезжали мимо нашего дома, но они никогда не смотрели на бедных и не разговаривали с ними.
— Едет миссис Карузерс! — кричала моя сестра, и мы все устремлялись к воротам, чтобы посмотреть на коляску, запряженную парой серых лошадей и с кучером на козлах.
Казалось, что мимо нас проезжает сама королева.
Я вполне мог представить себе, как доктор Робертсон беседует с миссис Карузерс, но мне трудно было привыкнуть к тому, что он разговаривает со мной.
У него было бледное, не знавшее загара лицо с сизым отливом на гладко выбритых щеках. Мне нравились его глаза — светло-голубые, окруженные морщинками, особенно заметными, когда он смеялся. Его длинные узкие руки пахли мылом, и прикосновение их было прохладно.
Он ощупал мою спину и ноги, спрашивая, не больно ли. Потом выпрямился, посмотрел на меня и сказал сестре:
— Искривление весьма значительно, поражена часть спинных мышц.
Еще раз осмотрев мою ногу, он потрепал меня по волосам и сказал:
— Мы все это скоро выпрямим. — И обратился к сестре. — Необходимо выровнять берцовую кость. — Он взял меня за лодыжку и продолжал: — Эти сухожилия придется укоротить, а стопу поднять. Мы сделаем надрез вот у этого сустава. — Он медленно провел пальцем по коже над коленом. — Выравнивать будем здесь.
Это движение его пальцев я запомнил навсегда: он провел линию там, где потом лег шрам.
Утром накануне операции он остановился около моей кровати и сказал сопровождавшей его старшей сестре:
— Мальчик, по-моему, совсем освоился: у него очень веселый вид.
— Да, да, он славный мальчуган, — подхватила сестра и добавила обычным нарочито веселым тоном: — Он даже поет «Брысь, брысь, черный кот!». Не правда ли, Алан?
— Да, — сказал я, как всегда смущаясь от ее приторного голоса.
Доктор с минуту смотрел на меня в раздумье, потом неожиданно нагнулся и откинул одеяло.
— Перевернись на живот, чтобы я мог осмотреть твою спину, — сказал он.
Я перевернулся и почувствовал, что его прохладные руки скользят по моей кривой спине, тщательно ее ощупывая.
— Хорошо, — произнес он, выпрямляясь и придерживая одеяло, чтобы я мог снова лечь на спину.
Когда я повернулся к нему лицом, он взъерошил мне волосы и сказал:
— Завтра мы выпрямим твою ногу. — И с улыбкой, которая показалась мне странной, добавил: — Ты храбрый мальчик.
Я принял эту дань уважения без малейшего чувства гордости, недоумевая, за что он меня похвалил. Мне очень захотелось, чтобы он узнал, какой я замечательный бегун. Я наконец решился сказать ему об этом, но он уже повернулся к Папаше, который, сидя в своей коляске, ухмылялся беззубыми деснами.
Папаша прижился в больнице, как кошка в доме. Это был старик пенсионер с парализованными ногами. Он передвигался по палате и выезжал на веранду в кресле-коляске, к колесам которой были приделаны специальные рычаги. Худыми жилистыми руками он проворно нажимал на рычаги и быстро ездил по палате. Я завидовал ему и в мечтах уже видел, как я ношусь по больнице в таком же кресле, а потом завоевываю первое место в спортивных колясочных гонках и, проезжая по стадиону, кричу: «Дай дорогу!» — как заправский велогонщик.
Во время врачебного обхода Папаша занимал свою излюбленную позицию — у моей кровати. С нетерпением поглядывая на врача, обходившего палату, он сидел, готовый, как только тот остановится перед ним, поразить его сочиненной заранее тирадой. В такую минуту заговаривать с ним было бесполезно — он ничего не слышал. Но в другое время он говорил без умолку.