В стеклянном саркофаге лежит мумифицированное тело. Это труп мужчины ростом примерно метр восемьдесят, совершенно обнаженный. Иссохший, с пожелтевшей усохшей кожей, обтягивающей ребра и суставы, он позволяет судить о телосложении, которое было видимо, таким же могучим, как и у того, кто принес скальп.
Он подходит к саркофагу и кладет руку на стекло. Оно идеально чистое и от теплого прикосновения слегка запотевает. Он улыбается еще шире. Поднимает коробку и держит ее над трупом, над его ссохшимся лицом.
Ну, давай же, Вибо, скажи, что это такое?
Он с любовью смотрит на лежащее перед ним тело. Оглядывает голову, с которой кто-то с хирургическим мастерством полностью снял кожу и волосы. Загадочно улыбается в ответ на улыбку трупа, ищет глазами его потухший взгляд, с тревогой следит, не изменилось ли выражение, – словно уловил какую-то перемену в высохшей мускулатуре цвета серого воска.
– Увидишь, увидишь. Хочешь послушать музыку?
Да. Нет. Нет, потом, сначала покажи, что там у тебя. Покажи, что принес мне.
Он отступает на шаг, словно играя с ребенком, нетерпение которого нужно сдерживать.
– Нет, сейчас важный момент, Пасо. Нужно немного музыки. Подожди, сейчас вернусь.
Нет, Вибо, потом, а сейчас покажи…
– Я мигом, подожди.
Он ставит коробку на складной деревянный стул возле саркофага.
Исчезает за дверью. Труп остается в одиночестве, недвижный в своей вечности, и смотрит в потолок. Вскоре из соседней комнаты доносится печальное гитарное соло – выступление Джимми Хендрикса на Вудстоке. Американский гимн, исполненный на зафуззованной гитаре, утратил всякий оттенок ликования. Нет ни героев, ни знамен. Осталось лишь сожаление о тех, кто отправился на глупую войну, и слезы тех, кто из-за этой глупой войны никогда больше их не увидит.
Свет в соседней комнате гаснет, и он вновь появляется в темном дверном проеме.
– Нравится музыка, Пасо?
Конечно, ты же знаешь, я всегда любил ее. Но теперь давай, покажи, что ты принес мне…
Он подходит к коробке, лежащей на стуле. Улыбка так и не сходит с его лица. Торжественным жестом поднимает крышку и кладет ее на пол возле стула. Берет коробку и ставит ее на стеклянный футляр над грудью лежащего в нем тела.
– Вот увидишь, тебе понравится. Уверен, прекрасно подойдет тебе.
Осторожными движениями извлекает из коробки лицо Аллена Йосиды, натянутое на болванку, словно пластиковая маска. Волосы при этом слегка шевелятся, будто еще живые, будто их ворошит ветер, который сюда, под землю, никогда не залетит.
– Вот, Пасо. Смотри.
Ох, Вибо, какое красивое. Это для меня?
– Конечно, для тебя. И сейчас надену.
Держа маску в одной руке, он другой нажимает кнопку в верхней части футляра. Слышно легкое шипение воздуха, заполняющего прозрачный гроб. Теперь он может приподнять крышку, она откидывается на петлях.
Он берет маску обеими руками и аккуратно прикладывает ее к лицу трупа, осторожно перемещая, пока глазницы не совпадают с остекленевшими глазами покойника, нос с носом, рот со ртом. Наконец, с величайшей осторожностью подсовывает руку под голову трупа и, приподняв ее, соединяет на затылке края скальпа так, чтобы не было складок.
Голос звучит нетерпеливо и в то же время робко.
Ну как, подходит, Вибо? Покажи мне?
Он отступает немного и изучает результат своей работы.
– Подожди, подожди минутку. Не хватает кое-чего…
Идет к тумбочке и достает из ящика расческу и зеркальце. Подходит к изголовью покойного с волнением художника, возвращающегося к незаконченному полотну, на котором не достает лишь последнего, завершающего мазка, чтобы получился шедевр.
Он аккуратно расчесывает волосы маски, уже матовые, без блеска, словно хочет придать им облик ушедшей жизни.
В эту минуту он – и отец, и мать. Воплощение самозабвенной безграничной преданности, не имеющей пределов и во времени. Его движения исполнены нежности и бесконечной любви, словно жизни и тепла в нем хватает на них обоих, как если бы кровь в его венах и воздух в его легких делились поровну между ним и телом, лежащим в стеклянном гробу.
С торжествующим видом подносит зеркало к лицу мертвеца.
– Вот, готово!