Варвара молчала. Уж это она умела — молчать и слушать, молчать и понимать, молчать и сочувствовать. Ей все всегда всё рассказывали, и не было человека, который пожалел бы о том, что вывернул душу перед Варварой Степановой.
— Надо было сделать так! — сказал Гебейзен и этим же длинным пальцем показал, как следовало выстрелить себе в висок.
— Почему? — спросила она.
— Вакуум! — сказал австрияк и положил ладонь на свое сердце. — Вакуум! — повторил он, постучав себя по лбу. — Не есть для чего жить!
— Бросьте! — сказала Варвара. — Что значит «не есть»? А наука?
Гебейзен помолчал. Ему вдруг стало холодно, он накинул на плечи одеяло. И, пока накидывал, Варвара вдруг подумала, что он похож на птицу, на огромную, когда-то сильную, бесстрашную птицу. «Ловчий сокол», — вспомнилось ей читанное, «воззривший сокол» — так писалось в давние времена о беркуте, увидевшем волка в степи. «Как, должно быть, он ненавидит!» — подумала она.
— Вы знаете, что был на Морцинплац в Вена? — спросил он.
— Нет.
— На Морцинплац в Вена был «Метрополь». В ней был гестапо. В гестапо был группа «Бетман». Группа «Бетман» повез я…
— Повезли вас?
— Так. Меня. И мой науку к себе работать на них. Вы слышаль их наук?
— Да, — кивнула Варвара, — весь мир слышал.
— Еще не все. Еще совсем мало. Еще будет много ошень смешных штуки. Как это сказать — сильный смех?
— Хохот?
— Да. Они там хохот. Но меня не убиль, я нужный. Меня медленно убиваль много годы. И я умираль. Но это все так, unter anderem. Я живой, но вакуум. Разве можно выходить из лагерь и делать лицо, что ничего не был? Палач — не был? Газовка — не был? Тодбух — книга мертвых — не был? Метигаль — мазь из человеческий жир — не был? Селекции — не был? Красный крест на крыше крематорий — не был? Нет, невозможно. Ende! Навсегда осталось пейзаж — лагерь, один только пейзаж. И один звон, как быль там. И один мысль, как быль там. И никакой наук!
— Вздор! — воскликнула Варвара, сама не веря себе. — Ерунда! Если вы ученый, то вы им и будете. Вы не смеете складывать лапки. Даже для того, чтобы со всем этим покончить, вы должны остаться ученым. Вы должны собрать волю…
— Они убивайт волю, — сказал Гебейзен. — Они отрубайт волю. Ампутация воли. Ампутация силы. Ампутация! Так! Я говорил мой друг доктор Устименко это все, но он, как вы, не верит!
— И правильно! — согласилась Варвара. — Правильно!
Она знала, что он назовет Устименку. Может быть, она даже ждала этого. Но тут она вдруг растерялась, и Гебейзен увидел по ее глазам, что она словно бы перестала слушать.
— Я ошень болтун, — сказал он, — говорильник, так? Говорильщик?
— А откуда вы знаете доктора Устименко?
Австрияк уже сложил свой багаж нищего в старую гимнастерку и теперь аккуратно и ловко перетягивал пакет бечевкой.
По его словам, вышло, что после многих странствий он попал к доктору Богословскому, который читал его давние работы по гистологии. Они вспомнили «Аэроплан». Богословский известил генерал-доктора в Вене. Генерал-доктор приехал в русский госпиталь, где лечили Гебейзена, и сказал ему, что он его ученик. Генерал, кажется, Анухин.
— Ахутин? — спросила Варя.
— Ошень красивый, — сказал Гебейзен. — Лицо из миниатюр восемнадцатый век. Писаль мне свой книг, классический книг военно-полевой хирургии. Этот книг у доктор Устименко.
— А что, этот Устименко здорово знаменитый? — спросила Варвара.
Он быстро на нее взглянул.
— Не знаю, — с улыбкой сказал австрияк, — не знаю. Но он есть… как это говорится… удивление…
— Может, вы сядете, — опять перебила его Варвара. — И вообще, не обязательно вам переезжать. Я устроюсь. Вы не сердитесь на меня — просто думала: поселили какого-то буржуя недорезанного…
— Недорезанный — так, — сказал он, словно бы размышляя, — но только это я самый первый раз имель один в комнате за все год с аншлюса. Один раз.
— Я понимаю, — кивнула Варвара, — простите меня.
— Нет, ничего, я раздумывал… или как это? Думал.
Они сидели друг против друга на кроватях. В стекла били косые струи осеннего дождя, электрическая лампочка без колпака освещала их невеселые, бледные лица, поблизости, на этом же этаже, бушевали давешние мужики: