Еще бы мне не знать, где живут коллекционеры! В детстве мы, детдомовцы, гуляя, облазали все закоулки этой окраины, этой обочины жизни. Будто ее изучали, приручали, готовились жить здесь, где пахло родным духом. Нас тянула туда сама судьба. Пропасть, сгинуть, быть в этом мире лишь ветошью. Воспитатели взашей гнали оттуда, но наши проклятые гены всегда были сильней. Хотя в душе каждый парил, хотел быть лучше; все девчонки мечтали выйти замуж.
…Три дома на Привокзальной стоят неудобным треугольником.
Коммуналки, изгибистый коридор, повсюду комнатки, комнатки, в которых зависают стремные людишки. Серые, жуковатые. Собирают и продают ветошь по краям дорог, возле храма, у вокзалов.
Долго я бродила по этим лабиринтам. Мужички хлопали домино, перебирали свои вшивые мешки, ворчали. Один со злобным, самоуглубленным взором алкоголика без объяснений потащил меня в комнату и попытался закрыть дверь.
– Один раз, а? Только один… – слюняво бубнил он эротическую бредятину.
Я без слов пнула его коленкой в “солнышко” и снова вышла на тропу.
“Может, зря я все это? Машка в каком-нибудь детдоме. И зачем я ее ищу?” – червь сомнения грыз изнутри.
В одной из комнаток щупленькая девочка в серых колготах и старых тапках сидела на стуле и возилась с юлой. Какой-то дед на электроплитке хозяйственно варил в кастрюльке постненький супчик. На миг я превратилась в соляной столп. Она… Не сбрехала бабка
Моисеевна. Она, Машка. На меня похожа! И такое от нее свечение, как, впрочем, ото всех детей; и такая волна… моя волна!
Я стала разглядывать дочку, которая моей никогда не была. Глаза у
Машки болотного цвета, не изумрудные. Конечно, от этой жизни помутнеют какие хочешь. Девочка исподлобья взглянула на меня. А она могла бы быть симпатичной! Чуть курносый носик, не слишком острый, скругленный подбородок, черные ресницы, пепельные волосы. Но всю детскую миловидность смазывала ее постоянная настороженность, напряженность и готовность к прыжку – вдруг кто нападет? Если бы она умела расслабляться и улыбаться, то была бы куколкой, а так вся эта ее миловидность уйдет в ранние озабоченные морщинки.
Дед повернулся, и его взгляд наконец споткнулся об меня.
– Ты еще кто?
– Я – мать вот этой Машки.
– Что? Вали отсюда.
Дед оторвался от кулинарных забот и попытался выдавить меня за дверь. Однако я серьезно вошла в комнату и не думала отступать.
– Дед, как тебе девочку отдали, ты же старый пень? Вон, ты уже мхом порастаешь. Ты же скоро помрешь!
– Ты вон уже померла. А это – Маринка, а не Машка. И у нее с тобой – ничего общего. Так что вали отсюда.
Но я уже уселась на табурет, нога на ногу и чуть ли не пустила корни в пол, как вековечный дуб.
– Теперь вы ей – мать? – развязно спросила я деда.
– Ну так не ты же.
– Объясните, зачем вы ее взяли? Забава на старости лет?
– Я не забавляюсь, я работаю. Я всю жизнь работаю. А ты – вали отсюда.
Я и не думала валить, потому что сразу поняла, как мне повезло и что дед – добрый! В его косматых кустах бровей пряталась настоящая древняя доброта. На нее у меня нюх. Чую. Он и Машке решил судьбу подправить: переименовал в Марину, мадам величественную и самоуверенную. Хочет, чтобы девочка была счастлива. А ей все равно легкой жизни не видать. Если уж я не увидела, то от кого еще она сможет унаследовать счастье, откуда возьмутся в ее крови эти радостные пузырьки лимонада?
Я попыталась сюсюкать со своей… ммм… дочкой, но она не отозвалась, она явно боялась людей. Всех, наверное, кроме этого деда. Видимо, отторжение ко всему миру у нее началось уже с роддомовских пеленок.
– Дед, а все-таки, как тебе Маруську отдали? Взятку ты дать не можешь, хоть даже халупу свою продашь.
Я ведь знаю, как сложно усыновить кого-то. Потому-то все наши childrenы и утекают за границу. В основном, в США. Америкосы богатые, чего им? У нас в стране месторождение детей, только наши это полезное ископаемое почти не добывают.