Мой отец очень огорчился, узнав, что я решила стать театральной актрисой. Он считал, что выбранная мною профессия — дурацкая, что актер — это почти то же самое, что бродяжка. Что я превращусь в дешевую пижонку, что профессия, которой я собираюсь себя посвятить, — несерьезная. Что для нее требуется лишь смазливая наружность. Что она ненадежна и никчемна. Его отнюдь не привлекала перспектива поддерживать меня в таком сомнительном деле. Моя мать полностью была на его стороне.
Она мечтала совсем о другом для меня, лишь бы только меня миновала судьба стать обычной гувернанткой своих собственных детей. По ее мнению, женщины должны жить полноценной, содержательной жизнью. Стараться обеспечить себе большую независимость от мужчин. Папа тоже так считал. Но он и слышать ничего не хотел о том пути, который я для себя выбрала.
Но я экономила деньги, которые мне выдавали на карманные расходы, и когда поехала в Балтимор, то скопила больше 250 долларов. Для меня — огромная сумма, но для Нью-Йорка этого было недостаточно. И конечно, совсем маловато, чтобы оплатить занятия у Фрэнсис Робинсон-Даф. Поэтому я написала Папе письмо, которое, как мне думалось, должно было убедить его в том, сколь необходимы мне занятия, чтобы достигнуть чего-то в той профессии, которую я для себя выбрала. Поддержит ли он меня? Он уже прислал мне пятьдесят долларов, выигранные им, как он сказал, то ли в гольф, то ли в бридж. Карточные деньги — не настоящие деньги, потому-де он и посылает их мне. После этого я, конечно, поняла, что еще немного — и он будет на моей стороне. Мы были очень близки — Папа, Мама и я. Никто из нас не любил ходить окольными путями. Поэтому, разумеется, он сказал мне «да» — оплатил занятия у Даф. Вот почему, прожив в Балтиморе две недели, я отправилась в Нью-Йорк.
У тети Бетти Хепберн нашлась свободная комната в большом доме в восточном районе, на Шестидесятых улицах. Она была вдовой дяди Чарльза, папиного брата.
Фрэнсис Робинсон-Даф была мастером своего дела. Ее дом был на Шестьдесят второй улице — между Второй и Третьей авеню. Жила она вдвоем с матерью. Мать была когда-то артисткой оперы и теперь давала уроки оперного пения. Фрэнсис была высокой — около 168 сантиметров, — статной, дородной, с большим животом, среднего объема грудью, затянутой в корсет. Ее студия располагалась на верхнем этаже. Она сидела и показывала мне, как подавать голос прямо из диафрагмы. Я должна была класть свою руку на ее диафрагму и держать так, а она вытягивала вперед губы, словно хотела задуть свечу. Странные ощущения. Моя рука покоилась на ее корсете — и мне было неловко. Ее грудь — ее диафрагма — верх корсета. Не думаю, что тогда я действительно разобралась в том, что лучше «подавать воздух из диафрагмы», чем напрягать голосовые связки. Теперь я могу прокричать «Эй!» прямо «из диафрагмы». Но неспособность точно соразмерять голосовые усилия с объемом воздуха «из диафрагмы» стоила мне огромных неприятностей в моей карьере. Всякий раз, когда мне приходилось играть роль, в которой нужно было говорить одновременно и быстро и громко, я теряла голос и начинала сильно хрипеть.
Очень жаль, что я оказалась неспособной понять с самого начала все тонкости процесса задувания свечи. Я бы избежала многих мучений. В известном смысле я понимаю, почему не могла увязать голос с диафрагмой. Мне кажется, что я слишком наивно относилась к жизни, к ее проявлениям и к своему будущему, что была чересчур «зажатой» и потому не могла раскрепоститься.
Фрэнсис Робинсон-Даф проявила ко мне неподдельное участие. Она прилагала максимум усилий, чтобы помочь мне проложить дорогу в театр. И покуда я пробивала эту дорогу, меня постоянно поддерживали Папа и Мама: Мама — по телефону, Папа — письмами.
Дорогая Кэт!
Не могу допустить, чтобы в день, когда тебе исполняется 21 год, ты не позволила себе маленькие слабости. Ты теперь вольная птица, и твой Папа не контролирует твой полет. Ты только подумай об этом! Не вздрагиваешь ли ты невольно при мысли о минувших годах рабства? Именно поэтому я дам сейчас советы, столь же полезные для тебя в будущем, сколь полезны они были в прошлом.