Действительно ли они были моими братьями? Были они мне на самом деле близки, когда немецкие пули размозжили им черепа или когда взрывная волна от гранаты вспорола им животы, и кишки, словно гигантские черви, выползли из них? Что чувствовал я, когда со свистком во рту посылал их из окопов под колючую проволоку, заградительный огонь, вначале всегда их и только потом — белых? Какое внутреннее «я» говорило тогда во мне? Был это другой человек, который слышал ночью крики раненых с нейтральной полосы, эти ужасные, жалкие, хлюпающие, глухие, становившиеся все тише крики ньянджа, или самали, или вачага, или борана, или луо, или хабеша, или кикую, лежавших с простреленными легкими на нейтральной полосе? Был ли я тем африканским офицером, который, когда никто не видел, затыкал себе уши? Действительно ли я плакал о моем народе? И действительно ли верил, что это мои братья? Ах, нет глазных век! Это время такое. И это — снимок времени. Мои глаза закрыты. Я иду к вам, бамбо, мулунгу, я иду.
Бражинский, изучавший в свое время медицину и временами подвизавшийся в Ной-Берне в качестве доктора, проводил некоторые простые врачебные обследования, и обитатели Редута начали говорить о нем как о своего рода целителе. Больные требовали доставить их исключительно к нему. Матери хотели производить на свет своих мванов только под его присмотром. Он едва справлялся с работой. Иногда он брал меня с собой на обходы, при этом его сопровождал ассистент из Ньясаленда. Мы появлялись втроем в палатах, один белый и двое чернокожих, и иногда больные вскрикивали от страха, как если бы мы были посланцами вести об исцелении и одновременно о большом грядущем несчастье.
Бражинскому показали коренастого, плотно сбитого капитана из Тессина, тот сильно пах септиком. Бражинский попросил его показать ему глаза и установил, что у капитана типичное воспаление, вызванное плохим воздухом в поперечных туннелях и всеобщей антисанитарией. Брат-чива, простой солдат, принес медицинский саквояж. Бражинский промыл глаза капитана раствором борной кислоты и закапал ему немного кокаина и слабый раствор сульфата цинка. Тессинец, глаза которого спустя несколько минут снова просветлились, чуть не плакал от переполнявшей его благодарности. Он прикоснулся костяшкой безымянного пальца к краю глаза, схватил руку Бражинского и прижал ее к сердцу, как это делают итальянцы; Бражинскому, как показалось, этот жест был неприятен, ньянджа и я, напротив, были тронуты.
Другой офицер, лейтенант, медленно, но непрерывно отравлял себя ауротерапией. На протяжении многих лет он вкалывал себе соли золота, со временем организм перестал справляться с их переработкой и выведением, кожа и глаза больного приобрели искусственный зеленый оттенок, в точности как позеленевшие от влажности медные крыши церквей в Англии и Германии. Лейтенант носил приталенную светло-серую униформу из непромокаемого сукна, поверх нее — вощеную зеленую куртку с такой же клетчатой подкладкой. Он сидел в кресле в конце коридора, флегматично откинувшись назад, широко расставив ноги, в тапочках из валяного войлока. Он был ярко выраженным гомосексуалистом. Сначала Бражинский провел поверхностный осмотр, а затем, с дотошной основательностью, постучал капитану маленьким молоточком по колену, чтобы проверить его исчезающие рефлексы, и мягко приложил ладонь к влажному лбу. Он ничего не мог больше сделать для капитана, кроме как дать тому несколько ампул морфия, зная, что несколько дней спустя офицер умрет от передозировки золота.
Мы покинули смотровую комнату, Бражинский был подавлен и изнурен, потому что уже ничего не мог сделать для больного. Хотел ли он наказать себя за что-то, или же это было его истинной сущностью; был ли он одним из тех альтруистичных, постоянно сомневающихся в органическом мире скептиков, отвергающих болезнь и смерть? Я не знал этого, я не мог его оценить. Иногда он казался мне какой-то машиной, специальной аппаратурой, швейцарским часовым механизмом.
В спальне Бражинского было маленькое окно, через которое можно было смотреть на горный мир, кроме того, на стенах туг и там висели десятки акварелей и картин маслом, изображавшие горные ландшафты в кошмарных цветах. Когда однажды я спросил его о них, он ответил, что все они принадлежат кисти Николая Рериха, у которого имелось в Редуте свое ателье. Он, Бражинский, любит эти видения художника, его интерпретации кажущегося бесконечным мира гор — это путь, к сожалению, недоступный нам из-за остающихся закрытыми мембран. Так значит, тот самый Рерих тоже здесь? Ну да, естественно, не желаю ли я с ним познакомиться? Он работает совсем неподалеку, в часе ходьбы отсюда или десяти минутах на вагонетке.