— Уж не думаешь ли ты его отпустить? — прохрипел Лисовский.
— Подожди, не горячись.
— Пойди, Васька!
Немец понял, что к чему, забеспокоился, со страхом воззрился на Лисовского и все жался и жался к стене, будто хотел вдавиться в нее.
— Нет, они и в самом деле хотят отпустить этого выродка. Да вы с ума сошли, идиоты!
— Тебе вон два пальца царапнуло, и то как бесишься, — глухо проговорил Чудаков. Лисовский раздражал его.
Василий начал спрашивать у пленного, чем он занимался в Германии, кто его родители. Коверкал русские слова, смешно подделываясь под немца, и все пытался помогать себе жестами. Немец проговорил что-то резко и поджал надменно губы.
— Что он?.. — спросил Чудаков у Лисовского. — Ты понял, что он сказал?
— Понял.
— Что?
— Фашистская пропаганда. Что…
— И все-таки?
— Он убежден, что через несколько дней Россия падет. Он предлагает нам не отягчать своей вины и сдаться немецким властям. Германия самая сильная. Германия превыше всего.
— Расстрелять, — проговорил Чудаков, больше недовольный уже собой, чем Лисовским. — Васька, пойди!..
— Все-таки я… — усмехнулся Антохин, вставая.
— Сиди! Пусть буду я. — Держа пистолет в левой руке и морщась от боли, Лисовский показал пленному на дверь: — Выходи. — И добавил про себя: «Иди-оты!»
Долго думали, что же делать с немцем, который лежал в хлеве. Сперва Чудаков склонялся к тому, что надо убить, — куда денешь его? — а потом, посмотрев на вытянутое детское личико немца, который, тараща глаза, без конца испуганно позевывал, Иван махнул рукой: черт с ним, пускай живет. Сказал и засомневался. «А ведь все же вражеский солдат. Какой уж солдат. Мальчишка. О как перетрусил. Все штаны, наверное, мокрые». В общем, решили шофера не убивать, оставить в деревне. Всем, кроме Лисовского, казалось: мальчишка дуриком попал в армию и ненавидит Гитлера. Василий развязал немцу руки.
— А ноги сам развяжешь. Смотри, не смей больше брать оружие в руки. А то мы тебя — чик! — Антохин провел ребром ладони по горлу. — Понял? — Отошел от немца и, закуривая, добавил: — Раб капитализма.
Послышался болезненный хохот Лисовского:
— Слюнтяи! Иноки несчастные!
Красноармейцы молчали. Они не знали, что такое иноки, но спрашивать не хотели: слишком дики, неприятны были глаза у Лисовского.
И опять Иван начал сомневаться: «А прав ли я?» Старуха — хозяйка хаты — перевязала раны Забегаю и Лисовскому, накормила бойцов, и пока они ели (старухины картошка, хлеб, от немцев — консервы) и сушили одежду, женщина все говорила, говорила, больше о том, как «тихо да ладненько» жили в их селе до войны, «народу на улицах было полным-полно». Строились, старались, и вот теперь все пошло прахом, многие погибли, многие куда-то поразбежались, кроме нее в уцелевших домах живет лишь несколько старичков с ребятишками, как кроты в норах.
Поговорили о Коркине. Коркин. Звать Коля. Рядовой. Из какой-то деревни. А из какой — бог его знает. Перерыли карманы, адреса не нашли. Ничего не нашли. Коркин, Коля Коркин, и все.
Перед сном Василий сказал:
— А формочка у фрицев ничего, особливо фуражки.
— Кажется, ты не прочь напялить на себя эту змеиную кожу? — прошипел Лисовский.
Чудаков вспомнил, с какой брезгливостью Лисовский отбрасывал от себя ногой шмотки немцев.
Они уходили на рассвете. Было сыро, туманно. Ночью дождь перестал. При дневном свете село выглядело еще более печально — одни печи и трубы среди золы и головешек, тоскливые, как кресты на сельских кладбищах.
Торопливо похоронили Коркина. Положили мертвое тело в наскоро сколоченный длинный ящик, совсем не похожий на гроб, и зарыли на грустном деревенском кладбище в неглубокой могиле. Уходя с кладбища, Чудаков подумал: странным человеком был Коркин — стеснительным, замкнутым. «Надо было оставить его с пленным в хлеве», — в который уже раз упрекнул себя Иван.
Старушка вертелась возле и бормотала испуганно и бессмысленно: «Что-то будет! Ой, что-то будет!»
К Чудакову подбежал Василий:
— А немчика-то кончили.
— Как?
— Старик какой-то заявился. У него дом тут был. Чего-то в печке рылся, в золе. Увидел немчика и стуканул его обухом. Тот даже ножками не подрыгал. Старуха все видела.