— Андреем.
— Пойдем-ка, Андрей, проводи меня до уголка. Все равно много сейчас не научишь.
По дороге, проникшись к младшему лейтенанту доверием — должно быть, давно не говорили с ним так просто и дружелюбно, — Андрей, сначала сдержанно, а потом с чувством облегчения, рассказал о своей короткой, с самого детства омраченной жизни. Отец погиб в 1944 году; за год до этого он приезжал в отпуск, а когда пришла похоронная, на руках матери, кроме четырехлетнего Андрея, осталась еще трехмесячная сестренка. Мать часто плакала, да и потом, много лет спустя, стоило только подросшему сыну спросить про отца, как глаза у нее тотчас становились мокрыми. Жили нелегко, но хорошо, дружно. Мать работала на заводе, прибегала домой соскучившаяся, ласковая.
А с прошлого года, когда Андрей пошел в ремесленное училище и по-хозяйски начал советоваться с матерью, как лучше поправить дом, все изменилось. Начала захаживать тетя Оля — та, что была у них сейчас в гостях. Она убеждала мать, что та губит свою жизнь. О чем-то перешептываясь, женщины смеялись. Мать вдруг бросила работу, все чаще и чаще стал заходить толстогубый, всегда с водкой и закуской, и оставался ночевать. Сестренка еще ничего не понимала — от нее откупались конфетой, а с Андреем было труднее. Сначала его просто выпроваживали к какой-то тетке, а потом, когда он однажды поскандалил и наговорил грубостей, прибили и выгнали на улицу. Толстогубый начал приводить своих дружков. Андрей люто возненавидел его и, когда тот появлялся, уходил ночевать к товарищам. Мать не возражала. Втянутая в пьяную компанию, она забывала даже спросить, ел ли Андрей, где он ночует, как учится, — ее словно подменили.
— Сам-то я бы ушел в общежитие, да сестренку жалко! — просто закончил свой рассказ Андрей. На его не тронутой еще пушком скуле катался маленький сухой желвачок.
— На что же вы живете? — осторожно поинтересовался Александров.
— Не знаю, — простосердечно признался Андрей. — Когда, бывает, всего полно, а когда на одной картошке сидим. Картошка-то своя...
На следующее утро Александров снова зашел к Силантьевым. В доме царил порядок. Пол с редкими островками сохранившейся краски был вымыт; на столе под нежарким сентябрьским солнцем сухо сверкала старенькая клеенка. От вчерашнего разгула в комнате сохранился только запах табачного дыма да кисловатый терпкий дух хмельного.
Силантьева в пестром халате лежала на кровати, прижимая ко лбу мокрое полотенце. Она проворно поднялась, поморщилась, чуточку виновато объяснила:
— Перебрала вчера немного... Голову ломит.
Разговаривала она спокойно, непринужденно, но ее зоркие глаза смотрели на участкового пытливо, выжидающе, казалось, спрашивая: «Ну, а сегодня тебе что надо?..»
— Напрасно вы, Анна Сергеевна, работу бросили, — осторожно говорил Александров. — Трудно так жить.
— На детей получаю, платят. Дом свой, огород — тоже.
— Все-таки это немного.
— Мне хватает, — сухо ответила Силантьева. — А с работы ушла — здоровье у меня плохое.
— Вот видите, — все так же мягко продолжал Александров, — здоровье плохое, а вы пьете. И детям пример худой.
Бледное после гулянки лицо Силантьевой потемнело.
— Детям до этого дела нет. Вырастут — пускай живут, как знают. А гуляю — так, может, с горя. Кому какое дело?
— Да ведь как сказать, Анна Сергеевна. Вы считаете, что это никого не касается, а если вот на мой взгляд — касается. Вы гуляете, а детям уроки учить негде. Сын с книжкой на крыльце сидит.
— Нажаловался уже? — В голосе Силантьевой прозвучали неприязненные нотки.
— Он не жаловался — я сам видел. А ведь парень большой, понимает все.
— Не знаю, что вам от меня надо, — вспыхнула Силантьева, — но только я вот что скажу: поздно меня учить! Сама ученая!
— Да я не учу, Анна Сергеевна, — попытался Александров вернуть разговор в спокойный тон.
Но Силантьева уже не слушала его.
— Поздно, начальник. Ты меня спросил, сколько я выплакала, как одна осталась? — В голосе женщины звучали теперь и боль, и слезы, и — все явственнее — какое-то озлобленное торжество. — Тогда бы и приходил жизни-то учить! А теперь — сама! У бабы век короткий. Вот и пользуюсь, день — да мой!..