Сейчас Колодец изучал изрытый черными точками угрей затылок Филина цвета побуревшего граната. Над воротом пиджака Филина торчала засаленная петля вешалки, из чего следовало, что дома за Филиным не следили, при неловком движении качнувшегося к рулю беломорника Мордасов различил лопнувший под мышкой рукав и, в жизни не видев жену Филина и его дочерей и его дома, удостоверился, что годы заката Филин проживет без ласки и участия близких.
Шпындро принюхивался к смеси запахов в салоне - дух рассола, переслоенного горлодером Филина - прикидывал, исчезнет ли смрад через день или два или кислым привкусом зависнет над подголовниками на неделю. Машина катила медленно, будто скорый его покупатель-литовец, спеленутый Крупняковым, притаился под заросшим акациями забором и укоризненно наблюдал за продвижением намеченного к продаже авто по ухабам и рытвинам улиц, ведущих к обиталищу Мордасова.
Перед Настурцией на прилавке лежала раскрытая пудреница - в зеркале отражалось тонкое лицо с синевой под глазами и синими же глазами, будто принадлежавшими девочке пяти лет, невинными и готовыми полыхнуть восторгом в любой миг. Настурция растягивала губы, показывая зубы и чуть поворачивая голову, прикидывая, ровно ли лежит помада.
Пыль клубилась над площадью и петрушечные и укропные ряды, составленные из грубо сколоченных ящиков, уныло серели перед такими же серыми женщинами без возраста в одеждах различных, но безцветьем и безликостью напоминающих униформу.
Краем глаза Настурция видела часть площади; дверь в ресторан, дверную ручку, обмотанную тряпкой на месте уже многолетней выбоины в пластмассе; Стручка, привалившегося к облупленному бронзовому монументу тощего пионера, состоящего почти целиком из галстука, явно тяжелого для тонких ножек дитя и утягивающего отрока к постаменту с надписью "Юность - наша надежда"... Все, что виделось Настурции в зеркале пудреницы, не двигалось и лишь по втекающей в площадь улице с бывшим названием "Алилуйка" и с нынешним "Ударного труда" крался - иного слова не подберешь, так медленно все происходило, - грузовик.
По другой улице, "Мартовской", не требующей переименования или во всяком случае благополучно избежавшей его, так как кроме названия месяца ответственные лица не усматривали подвоха, к площади подбирался автомобиль Шпындро.
Филина одолела жажда, неизвестно как на колени ему скакнула бутылка из-под виски со святой водой, начальник Шпындро отвинтил пробку, кадык его, такой же гранатово бурый, что и затылок, запрыгал в такт бульканью. Шпындро отвлекся, машина как раз выскакивала на площадь, "Алилуйка" выплевывала на площадь грузовик и капоты машин стремительно сближались в неизбежности столкновения.
Настурция видела в пудренице, как сине-белое рыло самосвала подмяло легковушку, отшвырнуло в сторону, а само, неспешно, будто в воде, преодолевая плотную среду потянулось к бронзовому пионеру, поддало постамент и длинный конец галстука треснул, надломился, и как в замедленной съемке стал падать вниз, как раз на голову Стручку. Стручок видел все и мог бы, наверное, улизнуть из-под копьеразящего конца галстука, но давно смирившись с неизбежностью жизненных проявлений любого свойства покорно ждал, пока его пропитанная многолетними потами кепка примет удар гипсового куска.
Тишина... и вдруг заголосили укропные и петрушечные ряды, форточка над Настурцией ожила ором, продавщица вскочила, выронила пудреницу и, ужаснувшись, увидела - зеркало вдребезги. Быть беде!
Крупняков старался не замечать жену Шпындро и ждал, когда же окунется в знакомое ощущение, а именно: вот она подходит к входным дверям, сбрасывает цепочку, тянет на себя бронзовую, покалывающую финтифлюшками ладонь ручку, открывается площадка, шахта лифта в панцирных сетках кроватей сороковых годов, неловкие слова, поддельный поцелуй, хлопает дверь лифта, хлопает входная дверь - ушла! и облегчение снисходит на Крупнякова, развалившегося в халате и окидывающего ласковым взором вечную забитость своего жилья.
Аркадьева замерла у окна: хорошо, что хоть молчит, думала, станет балаболить, нарываться на похвалы, затеет дурацкий разговор о будущем или попытается утопить ее в смешках. Неловкости не было, пустая, но пристойная тишина, как после тяжелой болезни, когда приходишь в себя или как после невосполнимой утраты, когда скорбь на излете и все большую власть забирает смирение.