Боржомчик выносил блюда на кухню, вел себя теплее многих и Мордасов поразмыслил: все оттого, что ему плачу, нанятый, за мзду соблюдает порядки и все же не грех ему подкинуть, жалеть не расчет, только Боржомчик скромной деловитостью своей напоминал Колодцу, что водятся еще люди на земле с человеческой начинкой; пусть оплачено деньгами Мордасова это утешение, а все равно примиряет с окружением. Мордасову еще жить и жить, а как, да с кем? тут, как со сроками смерти собственной - лучше вопроса не расслышать.
Мордасов, тяжело опираясь на растопыренные ладони, с трудом отдирал себя от стула, встал, покачнулся: присутствующие затихли, Рыжуха с дочерью замерли на пороге. Больше всего на свете Мордасов желал бы матерно, грубо до невозможности обляпать их всех обвинениями и страшными ругательствами, орать непотребное, обвинять в жутком, высказывать такое, что ни примирение, ни прощение невозможно вовеки и не боязнь потерять этих людей - на кой дьявол они? - а лишь только благоговение перед бабулей и не слишком твердая уверенность, что та наблюдает за внуком, невозможностью для Мордасова причинить и крохотное страдание той, что сплошь в страданиях прожила жизнь, удержали Мордасова, хотя по лицу его бродили красноречивые тени и скулы свело так, что Шпын подобрался и раза два зыкнул на приоткрытое оконце, видно оценивая, можно ли сигануть на улицу, если Колодец разбушуется. Мордасов отлепил ладони от скатерти, прикрыл ими лицо, будто надеясь, что гнев впитается в ладони, стряхнул напряжение, как воду при утреннем умывании, и начал, весомо роняя каждое слово:
- Низкий вам поклон. За уважение... за время, выкроенное из вечной нашей беготни... за слова пусть искренние, пусть фальшивые, она разберется, - кивок на фотографию. - Вы, возможно не любите меня, я, возможно, вас, но есть в жизни человека два пункта, величие их и для смрадной души необозримо - рождение и смерть... и получается...
Откуда это? Шпындро расслабился, пользоваться окном не понадобится, небось вычитал где слезливо мудрое Колодец. Шпындро мыслью узрел, как Мордасов, будто представленный к отчислению школяр, зубрит чужие слова, пытаясь выкрутиться. Шпындро и предположить не мог, чтоб в мордасовской голове водилось такое, думал там только цифры, товарная номенклатура да корысть. Шпындро таких слов не нашел бы скорее всего, а с другой стороны может когда и ему приспичит, хотя Мордасову не приспичило - это ясно, за столом не было ни единой души, а может, и в поселке и в стольном граде ни единого человека, к мнению которых Мордасов прислушивался и ценил бы, однако для кого-то говорил он все это. Для себя? Или для умершей? Может Мордасов допускает, что речь его услышат наверху и ему зачтется? Вот уж смехота, уж если про рождение и смерть думать, то пред явлением на свет чернота и после ухода тоже сплошь чернота и оттого живет, как живет, а не иначе.
Мордасов тихо завершил свое или чужое, бог знает, но внимающих проняло, размягченные души с охотой выжали слезу из покрасневших от дыма и выпитого глаз. Рыжуха с дочерью исчезли, будто растворились, общее помокрение век и торжественность Мордасова отрезвили подгулявших поминальщиков, а может протяжный, почти волчий вой электрички напомнил о неблизком пути до дома, и все заторопились не сговариваясь, повскакивали, каждый подходил к Мордасову, целовал и шептал неслышные остальным слова утешения; Колодец кивал и видно ему нестерпимо хотелось стереть с лица следы чужих слюнявых губ да значительность момента не позволяла; в завершение обряда целования Настурция внесла свой вклад в грунтовку мордасовской физиономии мощными тычками густо намазанного помадой рта и только Шпын пожал руку - не лобзаться ж с Мордасовым в самом-то деле - и веско уронил, что, мол, держись, старина, мы народ крепкий, все сдюжим и Мордасов успел подумать, что крепкий-то крепкий, но отчего всегда дюжить, а жить-то когда, бабуля?
В пустой комнате в торце стола, покрытого закапанной рыжими, бурыми, малиновыми пятнами скатертью, сгорбился внук, фотографию бабки разместил посреди стола, туда ж перенес, не сплескав ни капли, с верхом налитую рюмку, поставил перед морщинистым ртом бабули так, что концы ее платка, острые и длинные - точь в точь галстук гипсового пионера - подвязанные под жилистой шеей казалось вот-вот обмакнутся в водку.