Все в точности так и будет, уверяю вас. Поэтому и не стоит там задерживаться. А то немногое, что остается добавить, можно в двух словах изложить. На другой день утром прибыл Катанги, встреченный огромной толпой, хотя пекарей и сапожников Ковини сумел-таки перетянуть на свою сторону. Они с Бланди догадались, что их надули и что все это собрание и выступление бургомистра — просто-напросто ловкая плутня, задуманная еще в Пеште и осуществленная вместе с губернатором по заранее намеченному плану. Бланди пришел в ярость и отдал свой кошелек и погребок в распоряжение Ковини, чтобы хоть как-нибудь досадить и помешать ненавистному противнику. Сапожники с булочниками всю ночь пили у Бланди, и при встрече кандидата в толпе там и сям раздавалось «долой». Это не на шутку встревожило губернатора, который тоже приехал на вокзал.
— Флаги здесь? — спросил он, усаживая Катанги в коляску.
— Конечно.
— А остальное?
— И остальное, — весело ответил Катанги.
— Ну, прекрасно, а то эти пекари и сапожники отбились от рук сегодня ночью.
— Ничего, опять прибьются.
— Ну, слишком розовые надежды тоже питать не стоит.
Пришлось тут же с программной речью выступать: так было решено. И начало ее, прямо скажем, не предвещало ничего хорошего. Бландисты, сверх всяких ожиданий, здорово обработали ремесленников. Катанги, который стал о прошлом парламенте рассказывать, было совершенно не слышно: все заглушали шум, выкрики. "Может, квота их интересует", — подумал он и на квоту перешел. Но шум стал еще сильнее. Целая лавина восклицаний посыпалась.
"Тише! Слушайте!" — "Не обязан я слушать". — "Что, что? Цыц, ты, лысый!" — "Попрошу без оскорблений". — "Кому-нибудь другому это скажите!" — "Вон! Долой! Не смыслит он ни черта". — "Не желаете слушать, так убирайтесь отсюда!" — "Тише, господа!" — "Вы дедушке своему приказывайте". — "Кум, пошли домой!" — "Вежливости поучитесь сначала!" — "Как тебе этот господинчик нравится?" — "В отхожее его, а не в Пожонь!"[143]
Такие и подобные беспорядочные выкрики летели из зала. Видно было, что там перемешались друзья и враги.
Сам Катанги растерялся и опять перескочил на другое — стал про интересы Кертвейеша говорить.
"Надувательство одно, жульничество!" — "Ну, будет, будет вам". — "Чушь это все!" — "Да ведите же себя прилично". — "Пустые обещания!" — "И не стыдно так кричать?"
Благонамеренные шикали на буянов, но тщетно: в перепалку вступил весь зал — даже сторонники нового кандидата.
Это был неясный, беспокойный гул, именуемый на профессиональном языке «ропотом». А уж когда море ропщет, мандаты ко дну идут.
В полнейшем отчаянии Катанги схватился за последнюю тему, приберегаемую в уголке сознания. Эта уж верная, эта не подведет.
И прямо на половине фразы, бросив местные дела, вдруг вскричал громовым голосом:
— Когда мне пришлось вкусить горький хлеб изгнания… Сразу стало тихо. Все с удивлением воззрились на него.
Что-то молод больно![144]
— Да-да, я родился в изгнании (счастье еще, что здесь нет парламентского Альманаха с биографиями!). Отец мой, доблестный гонвед, изгнанный тираном, скитался на чужбине…
— Бедный старик! — вздохнул Сламович, самый отчаянный из сапожников, и тоже стал слушать.
— Там я родился, там рос — среди чужестранцев, вдали от родных лугов, где другие мои сверстники гонялись за бабочками и цветочки собирали… Однажды, когда мне было уже восемь лет, — мы тогда в Париже жили — к нам приехала тетка, родственница нашего славного венгерского патриота Лайоша Кошута. "Поцелуйте тете ручку, — сказала нам мать (у меня еще братья и сестры были), — она из Венгрии". Мы поцеловали ручку, а тетя раскрыла свой ридикюль поискать для нас конфетку. И вдруг из ридикюля вываливается половинка сдобного рожка — сухая, твердая как камень, но из нашей, выросшей в родном краю пшеницы. Половинка рожка, нашего венгерского рожка! Конфетки тетя не нашла, повздыхала: "Господи, что ж мне вам дать-то, детки?" — "Тетя, а ты рожок нам дай!" И поверите, господа: никогда я ничего слаще, вкуснее этого черствого рожка не едал…
Катанги обвел взглядом внимательно слушавшую аудиторию. Все кертвейешские пекари плакали.