Уэллс заставляет своих героев повторить собственный маршрут: «Петербург - тогда еще не Петроград - погостили у знакомых около Валдая, провели суетливую неделю в Москве и окрестностях и вернулись через Варшаву». Однако русские разделы этого романа не содержат подробного отчета о передвижениях и встречах Уэллса. Общую картину России и русской жизни Уэллс рисует отдельными штрихами, как бы не имеющими внутренней связи, но, в сущности, не случайными, а тщательно подобранными: «…серые, но поражающие широтой пейзажи России, петербургские улицы с черно-золотыми магазинами под вывесками с яркими изображениями продаваемых товаров - для неграмотного населения; ночная толпа в Народном доме; десятиверстный переезд в санях по замерзшей реке, деревянный помещичий дом за каменными воротами, и компания веселых гостей, выбежавших после ужина поваляться в рыхлом снегу и полюбоваться сквозь ветви деревьев звездами… высокие красные стены Кремля, вздымавшиеся над Москвой-рекой; пестрое великолепие Троицкого монастыря; старик с котомкой и котелком, без смущения молившийся в Успенском соборе; бесконечное число бородатых священников, татары-лакеи в малиновых кушаках… тысяча подобных картин, четких, ярких и живых на фоне белого снега…»
Уэллс не случайно заканчивает свою мозаику общим планом. Этот общий план - зимний ландшафт «с болотами и лохматыми перелесками серебристых берез, приземистые деревянные селения с куполами церквей, непроложенные случайные дороги…» не только объединяет отдельные наблюдения, создавая тем самым цельную картину, - он постепенно входит в повествование основной частью этой картины, ее духом, ее смыслом, и неожиданное потрясение героев величием страны не кажется противоестественным: «Отсюда и до Северного полюса - Россия и Великое пространство, голодный север, мерзлая тундра и пустыня, пределы человечества… Отсюда и до Владивостока, Россия и вся Азия. К северу, к западу, востоку и югу тянутся бесконечные просторы».
В повествовании Уэллса имеется несколько великолепных литературных ландшафтов, полных поэтического настроения: Москва, увиденная в лучах солнечного заката с Воробьевых гор, когда сверкающие позолотой кресты кужутся бледным пламенем; зимняя дорога от Вержболова до Москвы и т. д. Но они, как и все остальное на «русских» страницах этой книги, окрашены стремлением постичь великую загадку «таинственной» страны.
Уэллс воспринимал Россию не только непосредственно, но и через призму набивших уже оскомину, широко распространенных в Европе представлений о «святой Руси», вдохновлявшейся Великой Русской Идеей, каковая гнездится где-то в мистических глубинах души русского мужика. Он заставляет своего героя произнести несколько философических фраз, без которых в начале XX века редко обходилось какое-либо сочинение о России: «Азия надвигается на Европу - с новой идеей… Когда видишь это, лучше понимаешь Достоевского. Начинаешь понимать эту Святую Русь, и она представляется чем-то вроде страдающего эпилепсией гения среди народов - вроде его Идиота, добивающегося нравственной истины, протягивающего крест человечеству… Христианство для русского означает - братство».
Однако эти привычные представления о России, к возникновению которых немало усилий приложили и русские интеллигенты, не увели Уэллса в сторону от важных и острых моментов русской общественной жизни. Россия была для него не просто загадочной и варварской страной. Она была страной жестоких контрастов, острых противоречий, страной, задавленной царским самодержавием, темнотой и нищетой. Со страниц романа встает облик земли, где правит произвол, где все продается и покупается, где благоденствующие, ленивые и бесчестные процветают, а честные и деятельные голодают, сидят по тюрьмам и каторгам. Вторая часть русского раздела романа закономерно завершается символической картиной. Герой смотрит на портрет российского самодержца, висящий в Государственной думе: «Перед ним стояла фигура самодержца, с длинным неумным лицом, в четыре раза больше натуральной величины, одетая в военный мундир и высокие кавалерийские сапоги, приходившаяся прямо под головой председателя думы. Портрет этот был таким же явным оскорблением, вызовом самоуважению русских людей, каким был бы грубый шум или непристойный жест.