— Не помню, что я что‑то подобное говорила.
— Да все ты помнишь, только боишься самой себе признаться.
Вера молчала, уставившись в темное окно.
— Мам, ну так это же хорошо. Это Бог тебе послал его снова, спустя годы, понимаешь? Жизнь твоя проходит. Да и не жизнь это, а так, существование. Ты сидишь дома и ничего не хочешь. Не хочешь встречаться с людьми, не хочешь куда‑то выходить. Ты винишь меня в том, что я уехала, бросив тебя одну, но и к нам ты ехать не хочешь. Ты могла бы многого достичь в жизни. А ты? Чего ты достигла? Ты говоришь, что тебе было тяжело с маленьким ребенком, и это, конечно же, так, но другие ведь могли.
— А что я могла? Кому я была нужна с ребенком? Да что ты знаешь, Влад! Нас, матерей‑одиночек, тогда осуждали. И меня осуждали все, начиная дворником и кончая профкомом.
— Ладно, мама, давай не будем портить вечер. Не мне тебя судить. Ты мне все дала, что могла. Единственное, что я тебе могу сказать, что не поздно и в пятьдесят начать жить. Ты просто боишься.
— А ты много понимаешь, — обиделась Вера.
Обе посидели еще немного молча.
— Ладно, пойду спать, — сказала дочь.
Вера осталась сидеть, тупо уставившись в пространство. В голове мелькали картинки прошлого, как на кинопленке…
…На просторах южных Манычских степей уютно раскинулось село Дивное, с добротными домами, большими подворьями, окруженное зеленью садов.
Сад Дымовых славился своей красотой. Чего у них только не было! Вишневые и черешневые деревья стояли стройными рядами, и их благоухание распространялось далеко вокруг. Абрикосы и сливы были посажены вдоль забора, граничившего с соседним двором, и Веруня любила прятаться в их ветвях, наблюдая, как противная соседка Любка выпускает задним двором хахаля. Виноградные лозы вились по стенам беседки, которая была излюбленным местом отдыха отца, здесь он позволял себе небольшую передышку за чашкой чая. В другой стороне сада наливались соком груши и яблоки, за ними алыча. Розовый бархат малины и упругие ягоды красной и черной смородины купались в неге солнечных лучей в дальнем конце этого великолепного сада, молва о котором шла далеко за пределы Дивного. Между двумя деревьями тутовника, раскинувшими свои кроны в самом центре этого буйства зелени и создававшими приятную прохладу в жаркие дни, висел гамак, где ее старший брат Мишка любил дремать в послеобеденную жару. Здесь‑то и устроилась, свернувшись комочком, тринадцатилетняя Вера.
— Верк! Подь ты сюды! — через дрему услышала она бабкин голос и по его тону почувствовала, что назревает буря.
— Шо, баб?
— Я тебе говорила абрикосы собрать?
— Ну.
— Я тебе говорила газеты расстелить и абрикосы положить на них сушиться?
— Баб, ну говорила, ну шо еще?
— А ты зачем, сукина дочь, их за ограду к соседке набросала, а? Ты что такое творишь, добром разбрасываешься? Отец все силы на сад тратит, а ты их к соседке!
— Баб, да я всего несколько кинула, они гнилые были!
— Гнилые? Да я тебе щас дам, засранка! — бабка замахнулась на Веру хворостиной, и та завопила, как резаная.
— Вы шо тут гавкаетесь? — раздалось из‑за летней кухни. Отец, высокий и худой, в своей закадычной «ленинке», показался с ведрами воды.
— Тимош, ну вот глянь, паршивка какая растет. Любка нынче приходит и благодарит за абрикосы. Таких дюжих и гарных, говорит, никогда у нее не вырастало. Спасибо, говорит, соседушки, шо поделились. А я стою и не знаю, шо говорить, — продолжала бабка. — А потом доперло до меня, что вот энта засранка абрикосы собирать не хотела и Любке их накидала за ограду.
Отец, не любивший шума, только усмехнулся:
— Да нехай их, абрикосы энти. Их полно ишо, хватит нам. Верусь, ходи, подсоби мне управиться.
— Щас въеду хворостиной ей, шоб знала, как добром раскидываться! — бушевала бабка.
— Нехай, маманя, опосля. У гусей с утями ишо не управились, как бы те от жары не откинулись. Мотай на баз, Верка, дай им воды быстро. А потом я с тобой погутарю, — прибавил отец нарочито суровым тоном.
Вера с благодарностью посмотрела в спокойные серые глаза отца. Она знала, что никакого разговора не будет, отец это говорит перед тещей просто для отвода глаз.