— Извините. Но я не могу вкушать виноград среди этого безобразия.
— Идёмте в гостиную! – Люся схватила вазу. Я направился вслед.
Ступни её ног в белых домашних тапках при ходьбе выворачивались наружу, вправо–влево. Утиная походка.
Она поставила вазу на большой стол в гостиной. Взяла один из валяющихся здесь же листов бумаги и стала что‑то решительно чертить авторучкой.
Я подумал, что сейчас неминуемо произойдёт решительное объяснение. Кто знает, сколько у неё осталось от тех денег, что я отдал. При том, что барыня арендовала машину. При моём зависимом положении, может быть, я и должен мыть за ней посуду? Может быть, это молчаливо подразумевалось с самого начала?
Виноград был получен из рук моего друга, и я отщипнул виноградину, демонстрируя независимость.
Люся молча чертила какие‑то спирали. Потом спирали внутри этих спиралей.
— Красиво? Вам нравится? — спросила она, заметив, что я приглядываюсь.
Я‑то подумал, что этот рисунок иллюстрирует расстройство психики. И, чтобы не лгать, зачем‑то задал вопрос:
— Что за книгу вы читаете?
— Книгу? – Люся радостно улыбнулась, сорвалась с места и, бегом вернувшись из кухни, положила передо мной томик в глянцевитой зелёной обложке.
ПОСЛАНИЯ
ВОЗНЕСЁННЫХ
МАСТЕРОВ.
«НАУКА
ИЗРЕЧЁННОГО СЛОВА».
На двух первых страницах были представлены две фотографии: усатый улыбающийся джентльмен и улыбающаяся дамочка. Почему, фотографируясь, принято непременно улыбаться?
Я листанул страницы. Прочёл:
«Я есмь Свет Сердца
Сен–Жермен
Я ЕСМЬ свет сердца.
Сияющий во тьме существа,
И превращающий всё
В золотую сокровищницу».
Ниже читателя одаривали другой «молитвой» под названием «Бальзам Галадский».
— Люся, при чём здесь граф Сен–Жермен? И вообще, что это такое?
— Сен–Жермен не умер в восемнадцатом веке, – с готовностью ответила она, не отрывая авторучки от своих спиралей. – Он долго жил в Гималаях в обществе таких же бессмертных. А теперь, в конце двадцатого века, все они перебрались в США.
— Понятно. И оттуда распространяют свои книги… С шикарными цветными иллюстрациями. Что это за подобие сердца в цветной авоське?
— А вы прочтите, что там внизу написано! Моя ежедневная медитация.
— «Мыслеформа трёхлепесткового пламени внутри вашего сердца: это пламя в одну шестнадцатую дюйма высотой запечатано в тайной обители», – прочёл я вслух. И отправился спать.
Ночью слышал, как за стеной плакал Гришка, сильно кашляла Люся.
ЖЭК, милиция, префектура –
все выживают нас.
Вырублено электричество
и перекрыт газ.
Сидим при свечах на кухне,
как во время войны.
Чадит допотопный примус.
Сдаваться мы не должны.
Пришёл конец коммуналкам,
сносят наш старый дом.
Всем ордера на квартиры
выписал исполком.
В разные жилмассивы
нас хотят расселять.
А мы хотим жить все вместе,
жильцы дома номер пять.
Здесь ссорились, пели песни,
здесь отпевали, росли…
Теперь друг без друга, хоть тресни,
нет неба нам, нет земли.
Пусть в отдельных квартирах,
но в общий поселят дом!
…Уже разбирают крышу,
в стене зияет пролом.
Но никто не сдаётся,
никто ордера не берёт.
Мы думали – мы соседи,
оказалось – народ.
— Ты, как Санта–Клаус, – заметил Никос, когда поутру я садился к нему в машину. – Всем привёз из Москвы сувениры. У тебя что, рублей так много?
Я ничего не ответил. Держал на коленях тяжёлый альбом с изображениями древнерусских икон, изъятый в Москве с одной из своих книжных полок, и думал о том, как в последний момент Люся выскочила из комнаты, крикнула вслед:
— У меня болит горло. Грипп или ангина! Купите полоскание и какой‑нибудь антибиотик!
Я боялся, как бы она не заразила Гришку.
Никос вёл машину, говорил о том, что старая женщина Мария, которую он вчера встретил у почты и которой я вёз этот самый альбом, почти все эти годы бедствовала, что она не очень грамотный человек, и, наверное, эта дорогая монография, интересная разве что иконописцам, будет ей ни к чему.
Ещё он сказал, что вечером, после того как мы с Люсей и Гришкой уехали от него, звонила из Афин Пенелопа, секретарша Константиноса, просила срочно разыскать меня и сообщить, чтобы утром, к десяти тридцати, я встретил в порту паром с материка и забрал у штурмана письмо.