Тимофею припомнилось, как и сам он однажды в январскую студь отогрелся в их доме. Многое из детства Тимофея Мазунина вылетело беспамятное, а то, как мыкался в первые годы сиротства, нарубцевалось на сердце незаживающей раной.
Началось с того, что в ильин день, получив весть о гибели мужа на германском фронте, прямо под ржаным суслоном в горьком беспамятстве свалилась мать. То лето запомнилось Тимке душными грозами, секучей до крови стерней, изматывающей до радужного тумана в глазах работой за себя и за мать на полыгаловской жниве. И знобким страхом перед будущим сиротством. Еще запомнилось, как лежал он рядом с легким, усохшим телом матери на печи в бревенчатой с заиндевелыми углами развалюхе-сторожке и, давясь слезами от жалости к матери и в предчувствии беды, повторял вслед за ней шепотом: «Христос рождается — славите… Христом… Набедряшете… с небасрящете…»
Последнее слово было самым мудреным и никак не давалось. Похоже, и мать не знала, как оно по-правдашнему звучит. Оба они с Тимкой ни одну зиму в школу не хаживали.
В первое же рождество он отправился славить. Мудреные слова Тимка попросту пропускал, а однажды в доме богатого кулака Демы Харина спел «Христос на Бедрякусе». И подвыпивший хозяин, обычно хмурый и злой, теперь неподвижно застыв кряжистым чурбаком посреди избы, вдруг дробно расхохотался и велел домашним «до пуза» накормить нищенка. Бедрякус, башкирский аул, был известен по всей округе. Располагался он в лесу, сразу же за глухим заводским ельником. Из того леса зимой по санной дороге возили хуторяне дрова.
После такой удачи Тимка везде стал петь: «Христос на Бедрякусе». Воспринималось это по-разному. Особо верующие хозяева сердились и выталкивали парнишку за дверь, а чаще люди смеялись, поправляли и, расщедрившись, давали что-нибудь вкусное: пирог или шаньгу. В тот год Тимка наведался и на ближние от мельницы Ключевские хутора. А на другой год даже решил сбегать в этот самый башкирский Бедрякус. Напрямки, по зимней дороге, тут ходьбы-то километров шесть-семь. Об этом сказал Тимке как-то башкир Самсияр. Осенями, возвращаясь с городской ярмарки верхом на чалом мерине, он частенько заворачивал на мельницу, чтобы продать хуторянам кое-какой мелкий товар: шали, платки, тюбетейки, фамильный чай. Правда, от Самсияра Тимка же и узнал, что рождество у башкир не празднуют, — вера у них другая, и потому вообще не славят. Но любопытство пересилило. Страсть как захотелось Тимке, не бывавшему дальше Тауша, куда он по праздникам возил в церковь полыгаловскую старуху, поглядеть на этот самый Бедрякус. К тому же на хуторах и в деревне подавали мало: мужики второй год как воевали где-то на краю русской земли с проклятым германцем, и уже кое-кто из деревенских, как и его отец, навсегда остались в той неведомой, за многими лесами и полями, чужой земле. В оскудевшей деревне слишком много развелось славельщиков. К тому же представлялось почему-то Тимке, что башкиры — народ веселый, такие же узкоглазые, улыбчивые, как заезжий торговец Самсияр, который на людях в отличие от местных часто кланялся и улыбался, а оставшись один, долго пил чай с сахаром, иногда угощая и Тимку, или, сидя у окна, долго тянул себе под нос нескончаемую песню, вроде как тоже славил.
Отправился Тимка в Бедрякус почти с ночи. На хуторах еще и огней не зажигали. Мороз деревенил лицо и припекал до костей сквозь ветхую одежонку и хозяйскую попону, которой Тимка, сложив ее углом, обмотался.
За хуторами, в ельнике, заметно потемнело. Звезды словно кто метелкой смел с неба, редко какая игольчато мигала из-за припорошенных снегом острых вершин.
Сжавшись в комок от страха и стужи, Тимка бежал и бежал по скрипучей, до блеска накатанной санями дороге, стараясь не смотреть по сторонам. Так бы он и проскочил одним духом лес, если бы не завыли в Черном урочище волки. Тимка и раньше на мельнице слышал, как жутко выводили на разные голоса серые. И на печи мороз пробирал по коже. Да только одно дело — сидеть на печи или на полатях в сторожке, другое — когда один в глухоманном лесу окажешься. Многое из детства вынуто скудной сиротской памятью, но то, как онемела кожа на голове и волосы на затылке дыбом встали, как, срывая дыхание от саднящей боли в груди, бежал, ни разу не оглянувшись, до хуторов, — это до сих пор в яви.