И подумал, что в общем-то и человек порой завоевывает право на жизнь только бегством. Если бы той ночью удалось бежать и ему, не шагал бы он сейчас по этой дороге под конвоем. Или, если бы смог сейчас… Но как? Винтовка у того заряжена, готова шарахнуть в любой момент. И он загадал с детской наивностью: ежели заяц попадет в лапы псам, ему, Василе, несдобровать. Ежели улизнет, – спасется и он.
– Люблю охотиться, – сказал солдат. – Я сам горец и страшно люблю охотиться… Не было воскресенья, чтобы мы с приятелями не побродили по лесу. У меня есть двустволка и борзая, не собака – золото. Вечером я приносил по шесть-семь зайцев, а то и больше. Теперь приучаемся к другой охоте… На людей… И хошь – не хошь, надо охотиться. Иначе сам добычей станешь. Таков закон этой проклятой охоты…
– Спасся, – облегченно вздохнул Василе.
– Кто?
– Косой, – радостно ответил он, глядя на псов, которые потеряли след и теперь беспорядочно кружились, в то время как заяц стремглав летел совсем в другую сторону.
Послышался скрип кэруцы. С горы к дороге спускался Скридон Кетрару. Василе узнал его по лошадям. Здесь находился один из его участков, а в том конце виноградник. «Ни дождь, ни слякоть ему нипочем, – думал Оляндрэ, глядя, как тот трясется в шарабане верхом на срубленных ветках. – Видать, довольный: надел снова к нему перешел…»
Как-то весной спозаранку Оляндрэ поехал в район и, примерно на этом же месте, заметил в предутренней мгле человека. Тот бродил по пашне: сделает несколько шагов, нагнется, пороется в земле и дальше. Василе показалось это подозрительным, и он повернул к пашне. Это был Скридон.
– Душа у меня болит, товарищ председатель, – признался Кетрару. – Всю мою силушку отдал я земле этой. И не было для меня ничего дороже землицы. Одной ею грезил и жил. Я собрал ее по клочку, можно сказать, по горсточке. И вот тебе на, она уже не моя. Отдали вы ее другим, у которых за душой, кроме здрасте, ничего нет и не было. Да хоть бы обрабатывать ее умели, а то… Ну некоторые еще пекутся, куда ни шло, а иные, не приведи господь, измываются над землицей. А у меня душа болит, земля-то моя. Моя и моих детей.
Он опустился на колени, захватив горсть черной влажной земли.
– Глянь, какая жирная. Сколько зим я вывозил сюда навоз…
Он долго мял ее в ладонях, затем размельчил, и она стала сыпаться между его короткими толстыми пальцами. Обнажив голову, он прильнул лбом к холодной почве. Его плечи вздрагивали, но рыданий не было слышно.
– Напрасно ты себя истязаешь, бадя Скридон, – пытался успокоить старика Василе. – Тот, кто любит работу, только сейчас и начнет жить по-настоящему. А о земле не жалей. Ведь она твоей и останется. Этой осенью организуем колхоз, и вся земля вокруг твоею станет. Твоей и остальных мужиков. Перепашем все межи, соберемся воедино, сильнее станем, богаче.
Кетрару поднял перепачканный землею лоб, протяжно вздохнул, устремив невидящий взгляд туда, где занималась заря. Оляндрэ тронул лошадей. Скридон встрепенулся и, повернувшись к нему, спросил со страхом в голосе:
– А как ты думаешь, товарищ председатель, меня тоже могут того… раскулачить?
– Раскулачивают кулаков, бадя Скридон, а у тебя батраков не было, значит, ты никого не грабил, чужим трудом не жил. Сам работал со своей семьей. Какой же ты кулак?
– Да вот я тоже думаю. А Тоадер говорит, что и меня могут выслать. Его родитель, говорит, давно уже сидит, ждет…
Немного помолчав, он добавил, уставившись на свои босые ноги:
– Сплоховал я тогда, шибко сплоховал… Надо было за тебя отдать Панагицу… Насильно я ее замуж выдал, на землю позарился. А она, вот, земля-то… На всех одна. А бедной девке придется всю жизнь маяться. Своей рукой отрезал ее от корня, сохнет она, на глазах сохнет…
И вот снова встреча. Скридон сидит на возу поверх дров и что-то насвистывает. Видно, довольный жизнью. Земля снова его. Только его. Так что работы хватает и по дождю. Да и Тоадером он, видно, доволен…
Заметив Василе, он смолк, сдвинул на затылок кэчулу,[2] чтобы разглядеть его получше, натянул вожжи. Лошади с готовностью остановились, пропуская вперед тех двоих.