— Никого нет дома! — крикнула она Дашуре. — И двери тоже не открывайте!
— Ну как же я не открою?.. — завела Дашура.
— Так вот — не откроете! Нечего всякой сволочи сюда шляться!..
Но не так уж в жизни все плохо. Добрый и отходчивый характер отца превозмог и это новое угнетение — как-никак он был в Москве, с единственно близкими ему людьми, и этого уж нельзя было отнять у него. Он шел сюда путем неимоверных мук, терпения и стойкости, он был почти мертв, но он выжил и дошел, и как ни печальна его победа, все же это победа. И вкусная домашняя глазунья, домашняя, пусть чуть подгорелая лепешка, и кофе со сливками — совсем немалая награда победителю. Он снова стал оживлен, остроумен и так уютен, как только он один умел быть за столом. Он выпил чашку кофе и еще чашку, затем еще одну, последнюю, после чего со смешливо-испуганным выражением попросил еще одну, самую последнюю.
Я посмотрел на маму, она улыбнулась мне. То была очень редкая у мамы, незащищенно-добрая, растроганная улыбка. И почему-то я сразу уверился, что не унизительное и гадкое останется после этой поездки в душе отца, не бегство в ванну и вздрог от каждого телефонного звонка, а наша, пусть испуганная, пусть жалкая, преданность ему.
Конечно, отцу во многом по-иному рисовалось возвращение в Москву. Он думал, что его окружат друзья былой, лучшей поры, что в долгих, дружеских разговорах увяжут они прошлое с настоящим, отчего все пережитое обретет новую ценность. Но поколение его сильно поредело — кто умер, кто пропал в ссылке, кто погиб на войне. Уцелело всего лишь несколько могикан. То были люди настолько старомодно-порядочные, что отцу не возбранялось видеться с ними. Но первые же попытки отбили у отца охоту к возобновлению былых связей. Его встречали безнадежно постаревшие, ни в чем не преуспевшие люди, задавленные страхом почти до полного равнодушия. Даже самый благополучный из них, профессор, с которым у отца было в молодости и соперничество, и какие-то сложные счеты, произвел столь жалкое впечатление, что отец вернулся от него с чувством полного удовлетворения.
Это и огорчало и как-то успокаивало отца. Что ни говори, а собственная судьба уже не кажется такой бедной, когда видишь, что другие, прожившие куда в лучших условиях, не очень-то ушли вперед. Лишь перемена в женщинах глубоко трогала и печалила отца, тут он был до конца бескорыстен. Он обладал необыкновенной способностью встречать на улице знакомых, в первый же свой выход он столкнулся с одной большой любовью и двумя мимолетными близостями.
— Что случилось с Анной Семеновной! — говорил он, делая страдальческое лицо.
— То же, что и со всеми нами, — годы, — отвечала мать.
— Неужели и Лиля так же изменилась? — испуганно спрашивал отец.
— Так же? Я уж на что стара и безобразна, а по сравнению с ней молодка. Лиля — настоящее чудище, — с благородной простотой говорила мать.
Был конец мая, и цвели тополя. Мы решили с отцом пойти на Гоголевский бульвар. Сперва вышел из дому он один, через несколько минут я присоединился к нему на углу бульвара и Сивцева Вражка. Деревья пахли так крепко и густо, что совсем не слышны были обычные городские запахи: бензиновой гари, пыли, асфальта. По воздуху летал белый пух. Приземляясь, пушинки становились похожими на мохнатых гусениц.
— Что может быть лучше этого запаха? — говорил отец. — Так пахнет только в Москве. — И всей слабой грудью он вбирал в себя крепкий и сладкий воздух, воздух своего детства.
Мы шли к Арбатской площади, шли так медленно, что нас обгоняли даже крошечные дети, едва научившиеся ходить. И все же это был не такой уж плохой шаг, если он привел отца из Заполярья, через Воркуту и Рохму, к тополям Гоголевского бульвара.