— Ничего…
В голосе раздражение. Интонация, знакомая ему с давней поры их близости, — но менее всего ожидал он встретить ее сейчас. У него заболело сердце глухой тревожной болью. Он не может спросить, как не мог спросить все эти годы: за что с ним так? Ему вспомнилась длинная, трудная дорога, которой он шел сюда и которой ему предстоит идти назад…
…Стоя босыми ногами на полу, бывшая жена отчетливо слышала все большую робость, потерянность его голоса. Но что могла она поделать? Если б хоть не так рано было, она бы нашлась, но не варит тяжелая со сна голова. Сказать бы хоть что-нибудь.
— Как твое здоровье?
— У меня две болезни: сердце и очень хороший аппетит, — шутит он с другого конца света. Она чувствует слабую надежду в его голосе.
— Ничего не поделаешь, всем худо, — говорит она — совсем, совсем не то, чего он ждет, говорит и сама чувствует это. Ей хочется сказать, что она не виновата, но не находит слов, и тоненькая ниточка обрывается.
А что было ей делать? Она не могла даже назвать его по имени — у сына ночевала жена, а жена ничего не должна знать. Боже упаси, чтобы она догадалась…
Ненасытная жадность рохомских хозяек привела отца в «каморки» — нечто вроде рабочего общежития при Большой Рохомской мануфактуре. Громадное четырехэтажное кирпичное здание «каморок» было построено еще Кущинским, прежним владельцем фабрики, в этом угадывалась какая-то либеральная затея.
Комнаты общежития с высокими потолками и большими окнами выходили в широкие, просторные коридоры, тянущиеся во всю длину здания. В конце каждого коридора располагались обширные общественные кухни и места общего пользования. В нижнем этаже находились душевые и прачечные. «Каморки», как окрестили в Рохме коммуну Кущинского, не имели успеха. Рабочие стремились к земле. Одинокие достигали этого женитьбой на коренных рохомчанках, семейные предпочитали ютиться в убогих лачужках, но при своем наделе. В результате «каморки» стали обиталищем рабочих подонков: безмужних баб, гулящих девок, пьянчужек, словом, всякого деклассированного сброда. В пору революции и разрухи состав обитателей каморок стал еще более пестрым: какие-то странники и странницы, безногие и безрукие солдаты, ничьи «жонки» с многочисленными детьми; густое человеческое месиво набило их от душевых и прачечных до мест общего пользования. Пустовали лишь кухни: огромные, никогда не озарявшиеся веселым треском огня плиты не оставляли «жизненного пространства».
В иных комнатах ютились по две-три семьи, в иных располагался на просторе один-единственный владелец или владелица. Все комнаты слали в коридор густые, несвежие запахи еды и, словно гигантские шмели, неугомонно жужжали примусами. Кухнями Кущинского от веку никто не пользовался, они были построены в расчете хоть на какое-то общественное начало в быту обитателей каморок, и это сразу определило их нежизнеспособность. Даже совместная закупка дров оказалась недоступным делом для этих разобщенных, подозрительных, тайно и явно ненавидевших друг друга людей.
Коренные рохомчане от души презирали обитателей «каморок». Жить в «каморке» — значило морально опуститься, безнадежно пасть в общественном мнении. Отца это мало тревожило, его огорчало другое — он не имел тут отдельной, пусть бы и плохонькой комнаты, а снимал угол у хозяйки, богомольной суздальской «жонки» немолодых лет, работавшей в какой-то артели.
Когда я посетил отца в этом новом его обиталище, то понял, что его не будут тут донимать ни непрестанно растущей квартирной платой, ни платой за услуги: остывший самовар утром, горшок холодной каши вечером. Опасность подстерегала его с другой стороны.
Хозяйка с постным, будто обмазанным лампадным маслом лицом и блестящими, слишком живыми глазами, поглядывала на отца, как мышь на крупу. Бесшумно и быстро перенося по комнате свое легкое тело, округло выступающее из широкого платья, она все время рылась то в постели, то в комоде, то в шкафу, словно никак не могла отыскать нужную ей вещь. Она придумала себе это занятие, чтобы не оставлять нас вдвоем. То ли она опасалась, что я настрою отца против нее, то ли ее возбуждало присутствие двух мужчин. Я чувствовал, что дело может плохо кончиться для моего слабого, неспособного на сопротивление отца.