Рассказчик крякнул, помолчал и наставительно закончил:
— Додумались, значит, как мужика силком закрутить. Да-да...
— Это правильно говорится, — подхватывает солидный голос. — Потому, ежели с понятием рассудить, жил мужик при своём хозяйстве, жил тихо, мирно, повсегда при деле, николи и ничем не грешил, все исполнял правильно. А как погнали его на службу — душа от нужного оторвалась, и стал человек ровно свинья. Опять же, скажем, бросить ежели ружьишко в лесу, да махнуть сторонкой к себе в деревню — душа не подымает...
— Вот то-то и оно, — веско отчеканивает голос рассказчика, — присяга за душу держит.
Тихо. Солдаты молчат. Думают или дремлют. Клубится пар по деревьям. И вдруг протяжная, тоскливая песня:
Не берлоги там звериные,
То солдатские квартирушки
Залегли окопы чёрные
В чистом поле, на раздольице.
Поперёк легли — отрезали
Все пути нам, все дороженьки
На родную, милу сторону.
Ах, ты, пташка, пташка вольная,
Пуля резвая, порхливая,
Ты лети, лети на родину,
Отнеси ты утешеньице:
— Вы терпите, детки малые,
Вы крепитесь, жены милые,
Уж вы, матери, порадуйтесь
На житьё-бытьё окопное.
Сладко пожито — похожено,
Вволю норушки погложено,
Опились слезами допьяна,
Опоили землю-матушку,
Опоили кровью дотошна.
День да ночь мы Богу молимся.
Оглушило небо доглуха.
Божья церковь — яма чёрная;
Образа, вить, часты выстрелы,
А попами — пушки гулкие,
Что поют про наши душеньки.
Пашню пашем мы в глухую ночь
Не сохой — штыками, бомбами.
Не цепом молотим — пулями
По немецким, по головушкам...
— На коней! — несётся зычная команда, и мы опять зарываемой в болотную пучину.
О, чудеса войны! Из недр первобытного бытия мы сразу попадаем в объятия цивилизации. Сегодня мы отдыхаем в обширной польской усадьбе, почти не затронутой войной. Кроме нас тут расположился дивизионный лазарет. Больных в лазарете нет. Но много врачей, священник из монахов, несколько офицеров и большая команда.
В усадьбе много просторных комнат, много кроватей, мебели. На стенах семейные фотографии, портреты Мицкевича и Костюшко. В комнате с белыми колоннами — пианино.
— Давно я настоящей музыки не слыхал, — говорит адъютант Медлявский, — хорошо бы теперь послушать Шопена, а потом бы отправиться в клуб или в театр.
— Клуб мы сейчас и здесь устроим, — решительно заявляет Кузнецов. — Пошлём за докторами и сыграем в девятку.
— У докторов, должно быть, имеется запасец, — подхватывает Костров. — Эх, хорошо бы по единой уконтропить...
— Шкира! Зови докторов! — командует адъютант.
Часам к двенадцати ночи в старой усадьбе шумно, как в ресторане. Комната с белыми колоннами вся уставлена накрытыми столами. Звенят ножи и тарелки, звенят стаканы и рюмки; и так не хочется думать о войне и грязных трясинах, когда кругом светло и уютно от лампы под абажуром, а раскрытое пианино говорит воображению больше, чем самая обольстительная музыка. После двух месяцев бродячей военной жизни при виде хорошо сервированного стола даже беззастенчивый циник впадает в мечтательность. Особенно в предвкушении выпивки.
— Ныне отпущаеши раба твоего... Воскресаю телом и духом, — кричит подвыпивший Кузнецов. — Сердце моё тает, яко воск от пламени. Клянусь тенью повешенных предков нашей очаровательной хозяйки...
* * *
Проснулся от сердитого брюзжания командира.
— Поздравляю вас с сочельником. Игривый предвидится денёк! Приходил старый пан, криком кричит, жалуется: у него, говорит, сын в армии служит, а мы своим постоем вконец его разорили: сено забрали, овёс забрали, картошку забрали, лошадь с конюшни увели, амбары разграбили. Требует, чтобы я сам посмотрел, что они там натворили. Как же! Не насмотрелся ещё... Этакие прохвосты! Двух часов не дадут почувствовать себя порядочным человеком. Так великолепно наелись, выпили, о философском поговорили. Полное, можно сказать, ублаготворение души и тела. Только дыши и радуйся на собственное благородство. Так вот тебе!..
За дверью шумят женщины, громко требуя, чтобы их допустили к командиру.
— Ну, чего я к ним выйду? — разводит руками Базунов. — Мазать их по губам хорошими словами? Очень им нужно. Какие ж ещё лекарства могу я им предложить? Не платить же мне за солдатские грабежи. Да почём я знаю, кто грабил. Тут ночью Сурский полк проходил. Люди не обедали пять дней — мне командир полка сказал. Остановились на четыре часа и отсюда пошли окапываться. Вот и дознавайся, кто грабил. Нет, почему об этом в газетах не пишут? — оживляется Базунов, оседлав свою любимую тему. — Им все тр-рагическое подавай: гр-руды тр-рупов, гор-ры окр-ровавленных тр-ряпок, озёр-ра кр-рови в тр-раншеях. Нет, вы про то напишите, как на войне мародёром делаешься, конокрадом, грабителем, извергом, как детей на холод выгонять приходится, у мужика отбирать последнюю корову, последний кусок хлеба изо рта вырывать... Вот вы о чем, подлецы, напишите! Про замученных постоем баб, про их вечные вопли, про необходимость ютиться у тех самых людей, которые осиротели по вине наших войск и которых ты и сегодня, и завтра, и до тех пор будешь убивать, пока тебя самого, подлеца, не убьют...