Рядом со мной шагает Ханов, длинный, сухой и грязный солдат лет тридцати семи, вестовой Колядкина, ветеринарного врача. Шинель на нем не по росту. Из коротких, изъеденных рукавов торчат длинные, корявые, худые кисти, похожие на корни, только что выкорчеванные из земли.
— Вы бы, Ханов, хоть руки вымыли, — говорю я ему.
— Мы спокон веку коло саду ходим, — скрипучим голосом отвечает Ханов. — Пчеловоды мы и садовники. У нас, в Льговском уезде, все садоводством занимаются. — И задумчиво добавляет: — Теперь у нас последнее яблоко доходит. Послеспасовка: крепкая, терпкая, как рябина. Боюсь, пропадёт без догляду. Кому там хозяйничать? Боюсь...
Ханов, молчаливый, угрюмый мужик, всего на свете боится и никому не верит. Оживляется лишь тогда, когда заговаривает о садоводстве и о шпионах. В Райовце делаем остановку.
В Райовце много лазаретов. С утра везут раненых. Раненые австрийцы лежат рядом с нашими. Голова вчерашнего врага мирно покоится на коленях искалеченного противника. Много солдат, переодетых в австрийские шинели, а на австрийцах русские фуражки. Пленных — больше, чем наших. Иные разулись, шагают босиком под охраной десятка бородатых солдат; другие сидят на подводах и усердно нахлёстывают лошадей, тогда как мужики и караульные сладко дремлют, передоверив права свои австрийцам.
...От Райовца до Красностава дорога утопает в синих (австрийских) шинелях. Усталые, скучные, с давно не бритыми лицами, они плетутся, как скот. В глазах глубокое равнодушие. Где-то под Высоким наша артиллерия заметила с наблюдательного пункта в придорожной пыли густые австрийские колонны и открыла по ним огонь. Только минут через десять выяснилось, что это — пленные.
В Красностав пришли вечером. Часть городка и мост (недавно достроенный) разбиты снарядами. Дома и деревья обгорели. Мы остановились в бывшей школе. Окон нет, стены прострелены, мебель в обломках. Мрачный сторож на все вопросы отмалчивается. Улицы — в кострах и биваках. Ночь тёплая, звёздная.
11
Третьи сутки в походе. Война странно врезалась в мирный быт. Выступаем в такие ясные, погожие утра. Ползёт туман над лугами. Красиво блестят озера, и стайками купаются утки в камышах. В чинной задумчивости бродят высокие аисты на лугу. Через дорогу перебегают белочки и шустро карабкаются по соснам. Крестьяне пашут...
Но земля всюду изрыта воронками, и свежепритоптанные холмики, иногда увитые венками из полевых цветов, говорят о братских могилах — о следах недавних сражений. Да жирное, чёрное вороньё кружит над полями, да неубранная конская падаль, да сверкающие на солнце обоймы, гильзы и чугунные обломки стаканов... Кой-где торчат обгорелые скелеты домов. Впереди рычит канонада. Навстречу с утра до ночи тянутся бесконечные фуры раненых. У них либо тупые, угрюмые, одеревенелые лица, либо детские, радостно сияющие глаза и до ушей расплывшаяся блаженная улыбка.
* * *
Вечером 27 августа пришли в деревню Бзовец, переполненную парками всех родов. Тут же 5-я тяжёлая батарея, посланная в подкрепление правого фланга, откуда никак не удаётся выбить австрийцев. Воздух наполнен ликующим оптимизмом. Цветут и вянут всевозможные слухи. Солдаты, закутанные в австрийские одеяла, пьют чай у костров и лакомятся неприятельскими галетами.
Они болтают на языке, изобилующем бесцеремонными откровенностями и сопровождаемом такой жестикуляцией, от которой слова на губах и пальцах читаются прежде, чем они произнесены, и возбуждают столько беззаботного хохота кругом, как будто чаепитие происходит не на чужой стороне под двухсторонний грохот орудий, а среди деревенского покоя, убаюканного праздничным звоном колоколов.
12
Погода все чаще сбивается на осень.
В Мокре Липе пришли в проливной дождь. Помещений нет. Ткнулись к ксёндзу — домик весь переполнен, битком набит.Кое-как примостились обедать у ксёндза на веранде. Как только загремели посудой, неведомо откуда вырос раненый прапорщик в плаще. Скупо и неохотно рассказывает о каких-то боях, где рота его попала в плен, а сам он ранен навылет в правый бок, но каким-то чудом успел бежать, когда другие сдавались. Говорит, что третьи сутки бродит в лесу без пищи. Однако вид у него спокойный, и жадности к пище не обнаруживает. На войне все «отбившиеся от части» доверием особым не пользуются, и прапорщик знает это. Это чувствуется в угловатых движениях и неприятной деревянности тела; и глаза его постоянно прячутся за ресницами полуопущенных век.