— Чего ты там бродишь? Иди сюда.
Кажется, могла бы побеспокоиться, отчего лучшая подруга ходит одна, и сообразить, что посторонние девочки ни при чем. Но Дуся продолжала сидеть, с места не двинулась.
«Хорошо же», — думала Маша, постепенно мрачнея.
Родители, приглашенные на вечер, задавали вопросы, нельзя сказать, чтобы тактичные. Митю, например, спросили, как он учится. А он оброс двойками. Маша избегала этих гостей. Но одна родительница все-таки поймала ее, похвалила за игру и спросила, чем занимается мама. Работает или так — домашняя хозяйка?
— Моя мать портниха, — сухо ответила Маша и зачем-то прибавила: — Швея…
— Что ж, это хорошая профессия, — сказала родительница, как будто утешая. — Ну, а папа?
— Не знаю, никогда не интересовалась.
Гостья постояла немного и отошла.
А в углу зала отец Андрея Ольшанского, Павел Андреевич, завел с ребятами разговор о выборе профессии. Андрей занимался лепкой. Коля Вознесенский писал стихи. Остальные представляли себе будущее довольно смутно, но были уверены, что в наше время техника решает все.
— Хорошо, если есть талант, — сказал Володя Игнатов, — тогда и выбрать легко.
— Достаточно, если есть склонность к чему-нибудь, — возразил отец Андрея, — это уже половина таланта.
— А если и склонности нет?
Это неожиданно для всех сказал Митя Бобриков. Все обернулись к нему.
— Это как же?
— А так. Все безразлично.
— Этого не может быть, — сказал Ольшанский. — Это значит напустить на себя.
Володя понимал, что в присутствии целой толпы Митя будет держать себя вызывающе; он и сам не рад тому, что у него вырвалось. Володя сказал:
— Это бывает. Вдруг временно охватит равнодушие. А потом все решительно начинает нравиться. Вот у меня сейчас так.
— Если все нравится, то это прекрасно, — ответил Павел Андреевич. — Только на чем-нибудь надо остановиться.
— Одно время я хотел быть педагогом. Но только таким, как Макаренко.
— Ну и что же?
— Если бы существовала такая специальность, — продолжал Володя, сильно краснея, — насаждение справедливости, — я не стал бы колебаться.
— Это не должно быть специальностью, — сказал отец Ольшанского, — это должна быть обязанностью всех, независимо от их занятий.
— Нет. — Володя пуще прежнего покраснел. — Я думаю, этим должны заниматься отдельные талантливые люди. Может быть, это целая наука…
— Лучше всего изобрести машину, — вмешался Виктор Грушко, — которая сама вершила бы суд над сомнительными явлениями.
Он явно важничал и ждал поощрения от инженера-специалиста: «Что там ваши гуманитарные терзания. Надо говорить о деле».
Но инженер покачал головой.
— Никакая машина не рассудит так, как человеческое сердце, хотя, конечно, и сердце иногда ошибается…
Разговор был интересный для Маши и мог стать еще интереснее, если бы в нем участвовал тот, кого здесь не было.
«И что со мной такое?..» — думала она, проходя через зал.
Она в равной степени была готова и к радости, и к горю. Мог зажечься ослепительный свет. Могло стать темно, как в яме. И вдруг она увидела Андрея Ольшанского и рядом с ним Нину Реброву. Рыженькая девочка, теперешняя соседка Нины по парте, подбежала к ней и стала что-то горячо доказывать. Нина покачала головой.
— Ты ее не знаешь, — донеслось до Маши, — у нее чертовское самолюбие.
— Ну, я тебя прошу.
— Нет, я не стану. Скажи сама.
Рыженькая обернулась и, увидев Машу, сразу пошла на нее:
— Снежкова, милая, дорогая, только ты можешь, выручи!
— В чем дело?
— Понимаешь, пианистка подвела нас, не пришла. Это ужасно. Все хотят танцевать. Сыграй вальс, пожалуйста, умоляю.
— Какой вальс?
— Ну, тот, что с Тавриной играла. Она согласна. Повторите.
— Пусть она и сыграет.
— Снежкова, милая, как же без тебя? И почему ты не хочешь? Вы же чудно сыграли.
— Потому что это не для танцев. Это… музыка.
— Положим, — вставила Нина, — это как раз для танцев. В «Фаусте» в этой сцене все танцуют.
— Это на сцене, — ответила Маша и, соединив Нину и Андрея взглядом, полным отчаяния, прибавила: — У Шопена тоже есть вальсы. Но это не значит, что вы можете отплясывать под его музыку.
Рыженькая совсем растерялась.
— Я Юлии Ивановне скажу: тебе внушат, — пригрозила она.