Ван Гог. О-ля-ля...
Рембрандт. Да-да. Я ведь не просто кот, я представляю собой абсолютную чувствитель
ность ко всему, что слышу. Слова - как люди. Их способ проникать в нас красноречиво свидетельствует об их намерениях.
Ван Гог. Немедленно отойди назад. Ты знаешь, что Ариана запретила тебе приближаться ближе, чем на метр к моей клетке. Ну, и когда он появится, этот ребенок?
Рембрандт. Когда он сам захочет. Надо признать, что нет ничего срочного, даже наоборот: ты же видишь, в каком состоянии находится мир.
Ван Гог. Город по-прежнему в огне и крови?
Рембрандт. Да, мой красавец, город в багрянце и золоте.
Ван Гог. А почему так?
Рембрандт. Твой вопрос обескураживает. Надо, как ты, наслаждаться комфортной жизнью, чтобы удивляться людям, которые бунтуют ради хлеба и справедливости. Ты поистине избалованная птица.
Ван Гог. Ты меня раздражаешь. Мне совершенно не кажется, что я избалован.
Рембрандт. Естественно. Тот, кто избалован жизнью, не знает об этом. В итоге начинаешь думать, что заслуживаешь этого или что все такие же как и ты.
Ван Гог. Ты меня раздражаешь, раздражаешь,
раздражаешь. Вместо своих комментариев объясни лучше, что происходит? Революция?
Рембрандт, Нет. Революция - более секретное мероприятие. Когда она происходит, никто этого не замечает. И только через несколько десятков лет по какой-нибудь незначительной детали люди понимают, что вот тогда-то и началась революция. Сейчас речь идет всего лишь о восстании: бедняки с окраин проникли в центр города. И устроили там пожар. Деревья и машины превратились в красивые факелы.
Ван Гог. И долго это еще продлится?
Рембрандт. Это длится уже ровно три года и семь месяцев. Правительство несколько раз сменилось, но все осталось по-прежнему, порядок не восстановлен - точнее, то, что подобные тебе люди называют порядком: комфортное состояние для них одних.
Ван Гог. Ты меня достал, если ты мне позволишь так выразиться, ты меня уже достал. Когда закончишь свою проповедь, скажи как выпутаться из этой ситуации.
Рембрандт. Есть и достижения, и потери. Леопольд де Грамюр умер на баррикадах, распевая "Форель" Шуберта. Он уже не увидит своего ребенка.
Ван Гог. А месье Люсьеи?
Рембрандт. Он потерял жену.
Ван Гог. Она умерла?
Рембрандт. Еще хуже. Я уверен, месье Люсьеи предпочел бы, чтобы она умерла. Из него бы получился очень хороший вдовец. Ревнивец может обрести внутреннее спокойствие только в смерти человека, которого любит: лишь тогда он уверен, что тот принадлежит ему.
Ван Гог. Короче, короче. Где сейчас мадам Люсьеи?
Рембрандт. Она крутит превосходный роман с одним анархистом, с которым познакомилась в первые дни восстания.
Ван Гог. А месье Гомез?
Рембрандт. Его уволили после того, как он распространил в своем банке великолепно написанную листовку - письмо к директорам. Вот послушай: "Мерзкие кретины, умеющие спрягать только два глагола: покупать и продавать, - мне приходится сдерживаться, чтобы не возненавидеть вас. Вы, решающие судьбу мира, вы, выбросившие бедняков на улицы как выливают грязную воду, вы внушаете мне ужас. Надо воспринимать вас как убийц, - каковыми вы и являетесь, - чтобы, наконец, пожалеть вас."
Ван Гог. Неплохо. Немного нравоучительно и, может быть, слишком литературно, но неплохо. И что с ним теперь?
Рембрандт. Теперь месье Гомез вместе со своей матерью выкупили бакалейный магазин, расположенный в их квартале. Они там торгуют в кредит, и оба совершенно счастливы.
Ван Гог. А мадам Карл?
Рембрандт. Она временно закрыла двери своего музея. Последний художник, которого она пригласила, счел необходимым в знак солидарности с народом публично сжечь свои картины. А следом загорелись ковер и стены.
Ван Гог. А Ариана?
Рембрандт. Ариана надумала рожать, сегодня утром или - самое позднее вечером.
Ван Гог. Я не знал, что женщины могут носить ребенка в животе так долго - сколько уже, три года и семь месяцев?
Рембрандт. Остальные женщины, возможно, и не могут. Но Ариана не как все.
Ван Гог. И какое имя дадут ребенку, который родится среди всей этой неразберихи?
Рембрандт. Тамбур. /Tambour - барабан (фр.)/ Это имя просто само напрашивается.