Все во мне... - страница 13

Шрифт
Интервал

стр.

И красота этого города, этого ландшафта, о котором говорит весь мир — говорит бездумно и к тому же в непозволительном тоне, — эта красота и есть самая губительная зараза на этой губительной земле; и тут всех людей, которые прикованы к этим местам с самого рождения или не по своей вине связаны с ними навеки, — всех душит эта всемирно прославленная красота. Именно такая, всемирно прославленная красота, вместе с таким нечеловечески-губительным климатом, смертельна для человека. И все же именно здесь, на этой губительной земле, где я родился, я чувствую себя дома, в этом (смертельном) городе, в этой (смертельной) местности я больше дома, чем где бы то ни было; и когда я прохожу по этому городу, уверенный, что ему нет до меня дела, потому что мне до него нет никакого дела и я уже давным-давно никакого дела с ним иметь не желаю, все во мне — и со мной — от него, и я с этим городом связан на всю жизнь, пусть мучительно — и все же неразрывно. Ибо, в сущности, все во мне рождено этим городом, этим краем, это легко проследить, установить. И пусть я могу делать что хочу, поступать как хочу, все равно я всегда осознаю это и с каждым днем сознаю все сильней, и когда-нибудь я почувствую эту связь с такой силой, что она меня погубит, оттого что во мне все подчинено, все возникло от родства с этим городом. Но то, что я могу теперь выносить, то, чем теперь без всяких околичностей я могу пренебречь, я тогда, в детстве, в школьные годы, ни переносить не мог, ни пренебречь ничем не умел, и сейчас я рассказываю о том состоянии беспомощности и полного бессилия, в каком жил тот мальчик, а в этом беззащитном возрасте каждый человек испытывал и свое бессилие, и свою полную беспомощность. В те времена человек мог почти совсем пасть духом, но никому на свете не приходило в голову, что этот душевный мрак, душевное опустошение, этот полный упадок сил были настоящим душевным заболеванием, смертельно опасной болезнью, но никто этого не видел, никто не старался что-то сделать. И я тогда, с одной стороны, был предоставлен сам себе и в интернате и в школе и — что хуже всего — подчинен самодуру Грюнкранцу и его помощникам, с другой стороны, меня угнетала не только та жестокая жизнь военного времени, но и рожденная этим временем неприязнь ко мне со стороны моих родных; и оттого, что такой юнец нигде в этом городе не мог найти хоть какую-нибудь защиту, он становился совсем несчастным, и у него была только одна надежда: может быть, закроют интернат — об этом уже заговорили после второй бомбардировки, — но закрыли интернат чуть ли не после четвертого или пятого налета. А меня сразу после третьего налета бабушка забрала из интерната и отвезла к себе в деревню, сами они собственными глазами видели этот третий, самый страшный налет на город; их дом в Эттендорфе, близ Траунштайна, стоял в безопасном месте, в тридцати шести километрах от города, и они потом узнали, какие страшные разрушения произвел этот налет. Во время его была полностью разрушена старая галерея на рынке, средневековая постройка, с огромными сводами, стоявшая прямо напротив интерната, а в тот момент, когда она обрушилась, я был, неизвестно почему, не в штольнях, а в погребе интерната, вместе с Грюнкранцем и его женой. И то, что мы вышли из погреба наверх живыми, можно считать просто чудом, потому что в соседних домах убило очень многих. После этого налета весь город охватила паника. Облако пыли еще стояло в воздухе, когда я обнаружил, что мой шкафчик в коридоре на первом этаже разбит вдребезги, а у скрипки, лежавшей там, оторван гриф. Помню, что я тогда, еще сознавая весь ужас бомбежки, все-таки очень обрадовался, что скрипка погибла, а значит, и не будет больше попыток сделать из меня виртуоза, заставить играть на этом любимом и вместе с тем глубоко ненавистном мне инструменте. И так как тогда очень долго нельзя было нигде достать скрипку, я больше никогда в жизни на скрипке не играл. Для меня не было времени хуже, чем эти дни, между первым и третьим, последним для меня, налетом. Еще тогда мы, проснувшись от грохота дверей, распахнутых Грюнкранцем, в страхе вскакивали с постелей, и мне до сих пор мерещится в дверях этот человек в начищенных сапогах, этот штурмовик, этот нацист, навалившийся на дверной косяк и орущий:

стр.

Похожие книги