Растерявшийся Андрей Валерьянович испытал нечто, похожее на приступ трусости, и отчитался:
— Я покупаю газеты в киоске. Но если вам часто будут присылать письма, извольте, сегодня же приобрету и прилажу замок.
— Вы, Голубев, какой-то странный. Как мои письма могут попасть в ваш ящик? В карточке вашей особых отметок нет, но надо бы с Анной Юльевной посоветоваться.
— Ах, вы из поликлиники, — засмеялся Андрей Валерьянович.
— Приятно, что вы знаете участкового врача по имени и отчеству, — одобрила девушка. И вдруг завопила: — Горят, горят же ваши хваленые котлеты!
Андрей Валерьянович, не имевший привычки рекламировать свою стряпню и немного обиженный эпитетом «хваленые», ринулся в кухню. Но девушка его опередила. Выключив газ и заглянув под крышку, она утихомирилась:
— Все в порядке.
Андрей Валерьянович сообразил, что девчонка голодна, как все бездомные кошки вместе взятые.
— Раз уж вы спасли еду, половина ваша по справедливости.
— Нет, благодарю, — отвергла приглашение посланница Анны Юльевны. И с отчаянием в голосе пояснила: — Я на работе. Я опускаю в почтовые ящики вызовы на флюорографию. А ваш ящик открыт. Дай, думаю, лично вручу. Ведь кто-нибудь из озорства вытащит, вы не явитесь, и нам с доктором опять влетит от завотделением. Вы не представляете, как муторно выслушивать ее нотации!
— Пока объясняете, мы могли бы и поесть, — строго сообщил Андрей Валерьянович, который терпеть не мог разогретой еды и прямо-таки ощущал себя медленно остывающей котлетой.
— К слову, мне и Анна Юльевна велела перекусить, — вспомнила девушка. — Она знает, я не ужинаю, чтобы не толстеть, а завтракать часто не успеваю.
— Анну Юльевну надо слушаться, — усмехнулся Андрей Валерьянович.
— Хорошо. Только за столом я проведу с вами беседу о профилактике туберкулеза, — пригрозила девушка. — Чтобы время даром не пропадало.
— Или светская беседа, или до свидания, — решил Андрей Валерьянович.
— Нет, я больше не могу истекать слюной над сковородкой. Не буду про болезни, самой надоело, — пообещала она. И опять посуровела: — Где можно вымыть руки, Голубев?
— Как вас звать-величать?
— Трифонова Екатерина.
— Ванная по коридору налево, Катенька, — направил Андрей Валерьянович.
Она виновато посмотрела на него:
— А вас как зовут? Я все по фамилии, хотя хорошая фамилия, красивая…
Андрей Валерьянович назвался. И они приступили к первому в их жизни совместному завтраку. В ходе этого начинания Андрей Валерьянович понял, как нелегко прокормить молодую здоровую женщину, которая не желает полнеть только по вечерам, видимо, в сложной связи с гипотетической перспективой секса. А Катя вспомнила о том, что приготовленный и поданный не своими руками завтрак особенно вкусен и сытен. Даже посуду потом мыть приятно — одолжение ведь, не обязанность. И в поликлинику возвращаться весело. И минералку своему доктору покупать радостно. И еще Катя почему-то решила, что никому, даже Анне Юльевне, об этом не расскажет.
После Катиного ухода Андрей Валерьянович по хорошей, красивой фамилии Голубев неожиданно возжаждал коньяку. Полез в бар за бутылкой и попутно убрал с глаз долой книгу «Жизнь после жизни», которую читал перед сном. Вид у него стал суеверно-вороватый, но он об этом не догадывался. Взглянув на часы, одернул было себя: «Раненько начинаешь, Андрей». Но не внял совету разумного, предпочел пойти на поводу у невыразимого сокровенного. «Разумное, да, но лучшее ли?» — хулигански подумал Андрей Валерьянович, наливая все-таки себе тридцать граммов. Подумал он и о том, что не мальчишка уже, норму разумеет, и добавил еще двадцать граммов. Спиртное заставило душевный хронометр дать задний ход — от Кати Трифоновой Андрея Валерьяновича отделяла теперь лишь нервно спрятанная книга. Она была в моде несколько лет назад, но именно это и отвратило тогда Голубева. Общий порыв выяснить, что там, за гробовой доской, он не поддержал.
Теперь вот взялся, но пришла девочка Трифонова. И со своим источником потустороннего знания Андрей Валерьянович разобрался спешно. Привычка запойного книгочея — додумать о том, что узнал. Не ради новых сведений «употребляют», что нового может быть в книге для человека после пятидесяти, а для возбуждения собственной, все чаще норовящей зарыться в быт мысли.