А на страстной неделе, когда белят хаты, убирают дворы, Данилкина мать хоть и бедная хозяйка (даже козы нет), но и она свой двор выметет, все вымоет и хату обведет каймой: все крапинки да розы, а с печью целый божий день возится, зато во всем селе нет ни у кого такого таланта расписывать печь.
И всему селу это известно, и каждый зовет ее, Григориху, и она малюет им печь синим и красным, черным и рыжим, желтым и зеленым, как учила ее покойная мать, и вспоминает свою далекую сторонку близ города Золотоноши, откуда ее высватали. Вот за такой-то работой кончается страстная и наступает светлый праздник, он связывается у Данилка с материнскими слезами, потому что отец невылазно торчит в чужих хатах и выпивает со всеми, кто ему подносит.
И этого чабана Григора угощали все, а Григор ругал богачей, с которыми пил, нес небылицы о попах и во все горло проклинал пропащую жизнь, но его слушали и не перебивали, все знали, что Григор сейчас запоет, а после его песни уже ничего человеку не нужно.
Данилко, разыскав отца, вел его домой, по пути ругал всякими словами, которые слышал от матери, а Григор шел, стараясь не шататься, и плакал всю дорогу. Кое-какие ребята пытались дразнить Данилка, что у него такой отец, но Данилко, прислонив отца к ближайшим воротам, мгновенно догонял этих ребят и затевал с ними упорную баталию, дрался один против нескольких и возвращался к отцу с окровавленным носом, в разорванной сорочке, однако победителем, заставившим уважать нетрезвость своего отца и для полноты победы отобрав у разгромленного врага пасхальные гостинцы.
В хате за столом сидели мать и прадед, на столе скудная, только чтоб разговеться, еда, строго и величаво протягивала мать отцу свяченый кулич, и пьянчужка, как глава дома, разрезал его крест-накрест, потом на ломти и оделял семью. По окаменевшему лицу матери катились слезы и падали на кулич. Данилко после битвы за честь рода сидел решительный и непреклонный, прадед Данило сверкал глазами из-под мохнатых бровей, и пасха для Данилка становилась какой-то напастью, ведь на его долю в этот великий весенний праздник выпадало столько баталий, сколько другому мальчишке хватило бы на целый год. Данил ко отнимал у богатых сопляков куличи и писанки, за нейтралитет качался на чужих качелях, кормил мышей свячеными крошками и напряженно приглядывался, как именно мыши превратятся в силу этого греха в нетопырей.
И пасха в светлом шествии весенних дней становилась не настоящим праздником, и лучше было на фоминой, когда все село собиралось на кладбище поминать родных и с каждой могилкой христосовались, потом садились над родными и поминали. Чарка ходила от старого к малому: “пускай почивают да нас дожидают”, “чтоб им легко лежать да землю держать”, а когда батько Григор заводил про страшный суд, со всех сторон сходился народ и ковыляли нищие — “да подайте же вы, матушки мои, подайте”, — а мать сидела, пригорюнившись, над бабушкиной могилой. “К нам страшный суд приближается”, — пел Григор.
Прадед Данило выпивал добрую чарку и заедал луком. “Как настанет страшный суд, придется помирать и какое ни есть добро покидать”. И все вёсны Данилкиного детства соединялись в одну, его жизнь протекала в открытой таврической степи, широта и простор запали в сознание, как детство, как расцветающий после юрьева дня травень, месяц, когда вырастают травы на сено и лекарства.
Тогда святили поля, и золотые попы помахивали кадилами, а Данилко был певчим. “Коли выпадут в мае три добрых дождя — дадут хлеба на три года”. И святили источник и колодцы, зелень и воду, следили, когда закукует кукушка — чтоб не на голом дереве, иначе будет неурожай, собирали в пузырьки целебную для глаз Юрьеву росу, пастухи и чабаны в этот день постились, чтобы умолить Юрия не давать скотину волку, которого считали его святой собакой, и наставал месяц май, и щедро расцветал густой терн.
И вот Данилко с прадедом Данилой вышли из села и подались прямо на юг в открытую степь, перед ними расступилась голубая даль, на южной стороне небосклона, над далеким морем выросли кудрявые-прекудрявые облака, точно вишневый сад в цвету на самом краю земли.