Передо мной почти поперек ледяной дороги стояла пурпурная «Харьковчанка», наш знаменитый антарктический снегоход. И самым удивительным и, пожалуй, самым страшным оказалось то, что это был именно наш снегоход, с продавленным передним стеклом и новеньким снеговым зацепом на гусенице. Именно та «Харьковчанка», на которой мы ушли на поиски розовых «облаков» и которая провалилась в трещину, а потом раздвоилась у меня в глазах.
Я впервые по-настоящему испугался. Что это — гипнотрюк или снова их проклятая реальность? Осторожно, вернее, настороженно обошел машину: все было воспроизведено с привычной стереотипной точностью. Металл и на ощупь был металлом, трещины на промятом плексигласе были совсем свежими, и внутренняя изоляционная обшивка двери чуть-чуть выпирала внизу: дверь была не заперта. Значит, снова ловушка, снова я в роли подопытной морской свинки, и черт знает что меня ждет. Конечно, я мог удрать и вернуться с товарищами, что было бы наверняка умнее и безопаснее. Но любопытство снова перебороло страх. Хотелось самому открыть эту дверь, придирчиво ощупать ручку, нажать, услышать знакомый лязг металла и войти. Я даже угадывал, что там увижу: мою меховую кожанку на вешалке, лыжи в держателях и мокрый пол, — ребята только что наследили. А полуприкрытая внутренняя дверь будет привычно поскрипывать: холодный воздух из тамбура начнет просачиваться в кабину.
Все так и произошло, повторив когда-то запомнившееся. Даже смешно, как повторялись детали — зашитый рукав у куртки, затоптанный коврик со следами еще не растаявшего снега, даже царапины на полу от санных полозьев — сани тащили в кабину, а потом наружу сквозь верхний люк: ведь все это случилось после того, как снегоход провалился в трещину. Я же увидел эти следы, выходя, и второй раз увидел в тамбуре двойника, и сейчас видел уже трижды повторенное. И дверь в кабину снова дрожала, и снова я колебался: входить или не входить, дрожали колени, сохло во рту и холодели пальцы.
— Жми, жми, не робей, — услышал я из-за двери, — не у зубного врача, сверлить не будем.
Голос был до жути знакомый, не узнать его было нельзя.
Это был мой голос.
Я толкнул дверь и вошел в салон кабины, где обычно работал Толька и где я очнулся на полу после катастрофы на антарктическом плато. За столом сидел мой двойник и скалил зубы. Он откровенно веселился, чего нельзя было сказать обо мне. Если подумать и присмотреться повнимательнее, я бы сразу сказал, что это другой, не тот, которого я нашел тогда в бессознательном состоянии в кабине дублированного пришельцами снегохода. Сейчас это была моя современная модель, скопированная, вероятно, в те недолгие минуты, когда я с парашютом пробивал в голубом куполе не то фиолетовую, не то багровую газовую заслонку. Комбинезон, в который я был тогда облачен, валялся тут же, небрежно брошенный на соседний диванчик. Все это я заметил уже позже, когда оправился от страха и удивления, а в первую минуту просто подумал, что повторяется с неизвестно какими целями уже когда-то виденный в Антарктиде спектакль.
— Садись, друже, — сказал он, указывая на место напротив.
Я сел. Мне вдруг показалось, что передо мной зеркало, за которым сказочная страна-зазеркалье, где живет мой оборотень, некое анти-я. «Для чего он воскрес? — подумал я. — Да еще вместе с „Харьковчанкой“».
— А где же мне жить, по-твоему? — спросил он. — Кругом лед, а квартиры с центральным отоплением пока не предоставили.
Страх мой прошел, осталась злость.
— А зачем тебе жить? — сказал я. — И на каком складе тебя держали, прежде чем опять воскресить?
Он хитренько прищурился — ну совсем я, когда ощущаю над кем-то свое физическое или интеллектуальное превосходство.
— Кого воскресить? Пугливого дурачка, чуть не свихнувшегося оттого, что узрел свою копию?
— Ага, все-таки боялся, — съязвил я.
— Я был твоим повторением. Был, — подчеркнул он, — а теперь я есть. Усек?
— Не усек.
— Тогда я не знал, как ты жил все эти месяцы, что ел, что читал, чем болел, о чем думал. Теперь знаю. И даже больше.
— Что — больше?
— Знаю больше и знаю лучше. Ты знаешь только себя, и то плохо. Я знаю и тебя и себя. Я — твоя усовершенствованная модель, более совершенная, чем твоя кинокамера по сравнению со съемочным аппаратом Люмьера.