— Простите, мадам, — заговорил я на своем школьном французском, — мы попали к вам совершенно случайно. Дверь у вас, должно быть, открыта.
— Там нет двери, — сказала старуха.
Голос у нее был скрипучий, деревянный, как лестницы в нашем отеле.
— Как же мы вошли?
— Вы не француз, — проскрипела она, не ответив.
Я тоже не ответил, отступил в темноту и наткнулся на стену.
— Двери действительно нет, — сказал Мартин.
Старуха хихикнула:
— Вы говорите по-английски, как и Пегги.
— Ду ю спик инглиш?! Ду ю спик инглиш?! — закричал с жердочки попугай.
Мне стало не по себе. Страх не страх, но какая-то спазма перехватила горло. Кто же сошел с ума? Мы или город?
— У вас странно освещена комната, — опять заговорил я. — Не видно двери. Где она? Мы сейчас же уйдем, не бойтесь.
Старуха опять захихикала:
— Это вы боитесь, господа. Почему вы не хотите поговорить с Пегги? Поговорите с ним по-английски. Они боятся, Этьен, они боятся, что ты их выдашь.
Я оглянулся: комната стала как будто светлее и шире. Виднелся уже и другой край стола, за которым сидел наш парижский портье из отеля, не лысый лорд с измятым лицом, а его помолодевшая копия, встретившая нас с Мартином в странно изменившемся холле.
— Почему я их выдам, мама? — спросил он, даже не взглянув на нас.
— Тебе же нужно найти английских летчиков. Ты же хочешь их выдать. Хочешь и не можешь.
Помолодевший Этьен громко вздохнул:
— Не могу.
— Почему?
— Не знаю, где они спрятаны.
— Узнай.
— Мне уже не доверяют, мама.
— Важно, чтоб доверял Ланге. Предъяви товар. Эти тоже говорят по-английски.
— Они из другого времени. И не англичане. Они приехали на конгресс.
— В Сен-Дизье не бывает конгрессов.
— Они в Париже, мама. В отеле «Омон». Много лет спустя. Я уже состарился.
— Сейчас тебе тридцать, и они здесь.
— Знаю.
— Так выдай их Ланге, пока не началась акция.
Не то чтобы я уже понимал все происходившее, но какая-то смутная догадка возникала в сознании. Только обдумать ее не хватало времени. Я уже знал, что события и люди, окружавшие нас, отнюдь не призрачные и что опасность, заключавшаяся в их словах и действиях, была самой реальной опасностью.
— О чем они говорят? — спросил Мартин.
Я объяснил.
— Какое-то повальное сумасшествие. Кому они хотят нас выдать?
— Я полагаю, гестапо.
— Ты тоже с ума сошел.
— Нет, — сказал я как можно спокойнее. — Пойми: мы сейчас в другом времени, в другом городе, в другой жизни. Как и зачем она смоделирована, не знаю. Но как мы отсюда выберемся, тоже не знаю.
Пока мы говорили, Этьен и старуха молчали, как выключенные.
— Оборотни! — взорвался Мартин. — Выберемся. У меня уже есть опыт.
Он обошел сидящего у стола Этьена, схватил его за лацканы пиджака и встряхнул:
— Слушай, дьявольское отродье! Где выход? Не дам тебе измываться над живыми людьми!
— Где выход? — повторил попугай вслед за Мартином. — Где летчики?
Я вздрогнул. Мартин с яростью швырнул Этьена, как тряпичную куклу. Тот отлетел и пропал в стене. Там уже виднелось что-то вроде дверного проема, затянутого багровой дымкой.
Мартин ринулся сквозь нее, я за ним. Обстановка сменилась, как кинокадр: в затемнение из затемнения. Мы находились в гостиничном холле, из которого вместе с Мартином вышли на улицу. Этьен, с которым так не по-джентльменски обошелся Мартин, что-то писал за конторкой, не видя или умышленно не замечая нас.
— Чудеса, — вздохнул Мартин.
— Сколько их еще будет, — прибавил я.
— Это не наш отель.
— Я уже говорил это, когда мы выходили на улицу.
— Махнем опять.
— Попробуй.
Мартин рванулся к двери и остановился: дорогу преградили немецкие автоматчики — точь-в-точь такие же, каких я видел в фильмах на темы минувшей войны.
— Нам нужно выйти на улицу. На улицу, — повторил Мартин, показывая в темноту.
— Ферботен! — рявкнул немец. — Цурюк! — И ткнул Мартина в грудь автоматом.
Мартин отступил, вытирая вспотевший лоб. Ярость его еще не остыла.
— Сядем, — сказал я, — и поговорим. Благо в нас пока еще не стреляют. Бежать все равно некуда.
Мы сели за круглый стол, покрытый пыльной плюшевой скатертью. Это была старая-престарая гостиница, должно быть еще старше нашего парижского «Омона». И она уже ничем не гордилась — ни древностью рода, ни преемственностью традиций. Пыль, хлам, старье да, пожалуй, страх, притаившийся в каждой вещи.