Предположим, предположим, что не Бугров диверсант! Предположим! Но кто отвечает за безопасность стратегического объекта?! Бугров! Кто распустил охрану до того, что половина не умеет обращаться с боевым оружием, а на ПэПэ пьют чай и хлебают щи?! Кто еще раньше просаботировал приказ об освещенности стратегических территорий?! Кто не является на планерки и сборы по военизированной охране?! А если это происходит в течение полутора лет?! Как это можно назвать, если не замедленная диверсия?! И все это отбрасывается, отвергается, не берется во внимание. Очевидные улики не рассматриваются только потому, что возникла новая мода: все подвергать сомнению и проверке! Может быть, и строй кому-то захочется подвергнуть сомнению? Отчего же, коли можно одно, давай и другое!
И на приказ, переданный Егором от Ларьева, Сергеев только усмехнулся, пробурчав свое любимое присловье «Ну и бублики!», что означало на данный момент одно: передал и хорош, а твою словесную размазню слушать уволь!
Егор закурил, стоя под теплым солнышком. Уже земляные проплешины торчали повсюду и почки набухали на деревьях. В Варшаве начался суд по делу Полянского, и все, затаив дыхание, следили за процессом. Этот Полянский 26 апреля 1930 года взорвал бомбу в советском полпредстве в Варшаве, и газеты называли дело Полянского звеном в цепи подготовки интервенции против СССР. Даже адвокаты Эттингер (он в свое время защищал Коверду, убийцу Войкова!) и Сканчинский отказались защищать Полянского.
— Как вы думаете, его осудят? — спрашивал Егор.
— Вряд ли! — вздыхал Ларьев. — Во всяком случае, они сделают все, чтобы его оправдать!
— Мы же этого не потерпим! — возмутился Егор. — Взрыв в посольстве — это вызов к войне!
— Да, положение серьезное, — кивнул Ларьев, хитро прищурился. — Но и у нас не лучше, с нашим резидентом… А? Надо его найти, Егор, найти и взять живым, тогда мы сможем поймать за хвост Шульца, а Эрих Шульц выведет нас еще дальше наверх… Мы должны знать, что они затевают против нас! Должны. Понимаешь ты или нет?!
— Понимаю, — вздыхал Егор.
— А уж диверсия на электростанции — это Шульца рук дело. Шульца и этого нашего крестника! — говорил Ларьев.
Лампочка мигала, выхватывая из тьмы их лица, то внезапно заливая красноватым светом, то снова погружая их во тьму, то опять, отвоевывая у ночи, являя на свет, возвращая прежние думы и тревоги…
Медосмотр проводили прямо на электростанции, в кабинете директора. Два врача слушали каждого, смотрели горло, проверяли зрение, пока Егор с Лыневым осматривали сапоги.
В тот день впервые на работу вышел Бугров. Многие его еще сторонились, боялись подавать руку, да Никита Григорьевич и сам, понимая это, держался отчужденно, в сторонке, ни с кем не разговаривал. Сам попросился в техники. Новый начальник станции, присланный из Свердловска, раньше он работал у Свиридова, вообще не хотел его брать, пока не вмешался Егор, не позвонил Ларьеву, и только благодаря его нажиму, а проще говоря, скандалу, Тиунов уступил. И то потому, что хорошо знал, каким авторитетом пользуется Ларьев у Менжинского. Однако попросил от него личное письменное поручительство и довольный тем, что застраховался, принял Бугрова.
На Егора вся эта история произвела оглушающее впечатление. Он представлял, каково Бугрову встречать повсюду настороженное отношение. Бороду Никита Григорьевич сбрил и стал почти неузнаваем. Из богатыря, плечистого, розовощекого, веселого, он превратился в сутулого перепуганного доходягу. Щеки ввалились, и на бледном малокровном лице, казалось, жили одни глаза. Они еще несли в себе слабый огонек веры.
Фигурные набойки оказались у половины станционных, а вскоре Егор выяснил, что набивались они одним сапожных дел мастером Афанасием Мокиным, который подрабатывал этим на дому. Лынев аккуратно переписал всех, у кого оказались набойки, и Егор послал Лынева узнать о каждом хотя бы поверхностные сведения, а сам, посоветовавшись с Ларьевым, отправился к Мокину, который занемог и второй день лежал дома. Как сказала Антонина, у отца жар, кашель, и она сама запретила ему идти на работу, а вечером лечила его, поила травами и горячим молоком.