На экзамене по мехара меня ожидал чудный сюрприз: я выдержал его с высшей оценкой «очень хорошо». Ни один курс не стоил мне так мало труда и не исчез так скоро из моей памяти.
«Общая физика» была куда серьезней, и я работал над ней целый год. Моими учителями были Дармуа (Darmois) по электричеству, Фабри (Fabry) по термодинамике, Кроз (Croze) по оптике, и Коттон (Cotton) по курсу, который назывался «Лучи» и часто вторгался на территорию курса оптики. Это был самый популярный курс факультета наук, и в 1933 году на него записалось более трехсот пятидесяти студентов.
Я рано забросил курс Дармуа, — после того как он доказал нам, что электрическое поле ортогонально к поверхности проводника, не предполагая, что поверхность проводника эквипотенциальна, иными словами, доказав, что любой вектор ортогонален к любой поверхности. Он отмахнулся от моих робких возражений, и я решил оставить столь «революционный» курс. Позже Дармуа тоже стал академиком.
Курс Кроза, хотя и не столь сенсационный, был нестерпимо скучен, и с ним я тоже скоро расстался.
Фабри был преподавателем совсем другого класса. Он был остроумен и обаятелен, его лекции, единственные, на которые я ходил, были замечательно ясными. Я запомнил его комментарий ко второму принципу термодинамики: «Несмотря на то, что мы все слышали о сохранении энергии, все же мы испытываем смутное чувство, что завести часы или опустить их в кастрюлю с горячей водой не совсем одно и то же». На устном экзамене он сказал одному из юных политехников, которые привыкли смотреть свысока на обыкновенных студентов: «Как и все ваши товарищи, вы наполнены самим собой, но, к сожалению, ничем другим больше». Единственная слабость преподавания Фабри заключалась в том, что он не задерживался на трудных вопросах. Ученый мировой величины в оптике, он, конечно, был академиком.
Боюсь, что не оценил как следует лекций Коттона, который был крупным ученым. Его негромкий голос был совсем не слышен в задних рядах аудитории. Кроме того, большинство опытов, которые он проделывал во время лекций, требовали затемнения зала, что не облегчало ведения записей. Его курс оставил у меня смутные воспоминания. Он тоже член Академии.
Из шести профессоров, которых я только что здесь перечислил, пятеро были академиками, а двое — Фабри и Коттон — учеными с мировой известностью. Почему же, за исключением лекций Фабри, и то не без оговорок, я нашел в их лекциях так мало поводов для удовлетворения, не говоря уж об энтузиазме? Кто виноват? Они или я? Не хочу судить.
Практические работы (ПР) по общей физике были немного лучше по сравнению с ПР в ФХЕ своим идеологическим содержанием, если можно так выразиться, но вряд ли материальным оформлением. После неизбежного катетометра чувствовался прогресс в переходе от электростатики прадедов с ее электрометром и кошачьей шкуркой к электромагнетизму дедов с их гальванометрами. В ПР по оптике из дюжины зеркал Френеля только два позволяли счастливчикам, которым они попадались, наблюдать прекрасные интерференционные полосы, гордость французской физики. На всех остальных винтики для настройки были безнадежно стерты. На экзамене мне этот предательский опыт не попался, и я прошел с оценкой «хорошо». После скучного антракта с ФХЕ за один год я вырвал две оценки — одну «хорошо и другую „очень хорошо“ на двух главных курсах факультета наук. Зорро снова в седле! Скоро Зорро свихнет себе шею! Перед описанием второго года моего „лиценциата“ сделаю несколько замечаний личного характера. Когда в конце предыдущей главы я писал про „одинокие годы“, я имел в виду мои университетские занятия, в которых, как и все студенты, я действительно был довольно одинок. По окончании лекций или практических работ все расходились по домам до следующей лекции, и так как на лекции я почти не ходил, то редко встречался с профессорами и студентами. Вне занятий у меня, как у всех, были товарищи, с которыми я встречался (после того как мы поселились за городом в предместье Круаси (Croissy) в двадцати минутах езды поездом от вокзала Сен-Лазар (Saint-Lazare), чаще у них, чем у нас на квартире).