…Отношения у него с женой были плохие, очень плохие, много хуже того, как он пытался, но так и не смог объяснить Холстову, а сейчас, когда жена забрала сына и ушла к родителям, отношения натянулись до предела. На дне того сосуда, который десять лет тому назад был огромен и полон его любви, не осталось ничего. За десять лет их совместной жизни, вернее, борьбы, борьбы временами тяжелой, сбивающей с ног, когда обоими было сказано все, что могут сказать любившие и разочаровавшиеся друг в друге люди, когда муть, поднятая этой борьбой, опускалась, Горин долгими, полубессонными ночами пытался разобраться: почему разваливается, а теперь уже почти развалилась их семья и держится на самом хрупком — на их ребенке?
Где-то в глубине души он знал ответ. Иногда ему было так тяжело, что хотелось одного — заснуть и не проснуться. Но он просыпался, вставал, жил, а однажды, проснувшись, ощутил, что ему легче и покойней, чем прежде. «Отчего?», — спросил он себя. И понял — сосуд разбит и пуст, последняя капля любви убежала из него, и жена его стала понятна ему. Кем она была? Жадной до денег, тряпок и всевозможных развлечений — хапугой? Мещанкой? Обывательницей? Наверное, это было так. Но из уважения к семье и любви к ребенку он так не думал. А может, еще не подсохло дно треснувшего сосуда? Кто знает. И хотя и сейчас слезы жалости к себе и сыну выступают у него на глазах, все же ему легче, чем прежде…
* * *
Влюбить в себя его будущей жене было просто. Он был готов и хотел этого. Их детдом был неплох. Скорее, хорош. У них были шефы — большой машиностроительный завод. Были неплохие воспитатели и учителя. И то, кем он стал по выходе из детдома — перворазрядником по боксу, учащимся техникума с персональной стипендией шефов-заводчан, — все это было от детдома. Не было, да и не могло быть в детдоме одного — семьи и тех теплых отношений любви и привязанности друг к другу, которые есть в хороших семьях, которые — Горин всегда это помнил! — были у его отца и матери и которые он всегда носил в себе и нуждался в них.
Когда она — Горин уже учился на последнем курсе — вместе с его однокурсницей пришла на матч и он увидел ее, то сразу влюбился.
Тот бой был легким. Ему, ставшему уже мастером спорта, победителем нескольких международных матчей, выиграть чемпионат области было нетрудно.
Десять лет тому назад она не была тем, кем стала сейчас: яркой, выхоленной, двадцативосьмилетней львицей, окружающей себя вещами «самыми-самыми», самой высшей пробы. Перед ним стояла, ничуть не смущаясь, розовощекая, ладная девушка с рыжеватыми распущенными волосами. Одета была просто. Но уже и тогда платье на ней попахивало заграницей.
…Если мы захотим, то ничего не увидим, даже днем при ярком освещении. Он захотел — вмиг ослеп и года три ничего не видел, не слышал. Вернее, не хотел. Пока Симонов не отправил его в нокаут. Почему он кончился как боксер с этим нокаутом? Ведь такое со многими бывает. Его даже из сборной области не попросили. Да и почему? Призер чемпионата России. Всего двадцать три года!
Только вот сейчас Горин понял «почему»… Оттого, что ей было все равно. Нет-нет! Ей совсем не все равно было, чемпион он или нет. Конечно же — только Чемпион! Области, страны, может быть, олимпийский. Но она была глубоко равнодушна к тому, чем он жил и живет, к его тренировкам, часто и тяжелым и нудным; равнодушна к его друзьям-детдомовцам; равнодушна ко всему, кроме результата.
Еще до встречи с Симоновым Горина удивляло ее равнодушие к боксу и то странно-холодное достоинство, с которым она после его победы принимала поздравления от своих многочисленных подруг и знакомых.
Спасибо Симонову — он раскрыл ему глаза. Еще год по инерции он выступал без результатов, и глаза его раскрывались шире и шире. И он увидел все: и ее дичайший эгоизм, и ее страсть к дефицитным тряпкам и вещам. Эгоизм ее был настолько редким, что она не любила даже сына. Он был похож на нее. Жена гордилась этим, и лет до трех он входил в то число тряпок и вещей, которые ей были необходимы. Но потом, годам к шести, у сына появилось собственное мнение, вещью он уже не был, — и интерес к нему пропал.